– Ма, – ответила машина.
– Видишь? – сказала Ева. – Я никуда не ухожу.
Прошло четыре дня. Чарли не объявлялся – куда же он подевался на этот раз? Но больше всего Еву удивляло собственное равнодушие. Ей было все равно, что Джед даже не позвонил. Как-то утром она почти отпихнула Мануэля Паса, когда тот появился у входа в палату и спросил:
– Вы уверены, что размышляете здраво? Я понимаю, вам тяжело, но нельзя вести себя так, будто ничего не изменилось.
– Мы еще не закончили, – сказала Ева, пытаясь обогнуть его мощный торс.
– Что ж. – Протянув руку, Мануэль остановил Еву. – Как это ни печально, я вынужден с вами согласиться.
Ева нетерпеливо переступила с ноги на ногу.
– В каком смысле?
– Думаю, вам следует знать, – он потер себе затылок, – что я вынужден был сообщить ребятам из полиции про наш разговор насчет Ребекки. Подозреваю, вскоре они свяжутся с вами.
– Вот спасибо, Мануэль, – сказала Ева. – От души спасибо.
Мануэль положил руку на вздернутое плечо Евы.
– Все, что от вас потребуется, – это сказать правду.
Но когда на следующий день раздался звонок со зловещим остинским кодом, Ева не обратила на него никакого внимания. Она снова решила свести круг своих забот к телу на четвертой койке.
Снаружи сгустились тучи и чуть не пролились дождем, но потом их разорвал ветер. Скоро придется ехать в Эль-Пасо, и мир ее снова изменится. А раз так, почему бы не провести еще несколько дней в разговорах с сыном? Или даже несколько недель? Может, даже отложить обследование в Эль-Пасо еще где-то на месяц, подождать, пока все уляжется?
– Вот и мы опять, – сказала Ева сыну, когда они с Марго подошли к четвертой койке. – Мы обе снова здесь.
Но на этот раз мир не позволит Еве отчаянно тянуть время. Вскоре ей придется понять, как все эти годы она заставляла Оливера слушать разговор матери с отзвуками ее собственных надежд, глухой к лежащей перед ней подлинной истории; как охотно она позволила этой богобоязненной женщине убедить себя, что можно продолжать эту одностороннюю беседу сколько угодно. «Оправдание, – сказал Джед, – того, во что мы его превратили».
– А? Б? В? – спросила Марго.
И голос робота дал свой ответ; старое блюдо, вновь поданное на стол.
– Люблю тебя, – произнес компьютер.
Оливер
Глава двадцать четвертая
Оливер, почти десять лет в междумирье – и каким ты стал теперь? Но как описать такое место, где даже слова потеряли свои очертания?
Очень долго ты изо всех сил старался держаться за разум. По мере того как голоса и лица возле четвертой койки начали терять индивидуальность, а белая мгла стала снова проникать в твои дни, ты старался сохранять здравомыслие. Чтобы избежать настоящего безумия, ты призвал себе на помощь небольшие фантазии. Ты узнал, как нуждается человеческое тело в движении, как тебе его не хватает. И в воображении ты создал свой старый дом в Зайенс-Пасчерз и постарался в него поверить. По утрам, когда сестра Хелен будила тебя, укрытого лиловым войлочным одеялом, ты называл камеру, где находился, своей спальней. Во время утренних процедур – обработки пролежней, бритья, установки нового мешка питательной смеси – ты представлял себя в старой домашней ванной. Ежедневные визиты Ма – это как будто распахивалась входная дверь, а ее разговоры с тобой – это ты гулял среди кактусов и фукьерий, скал и канюков. Когда тебя отправляли на физиотерапию, где санитары привязывали твои конечности к машинам, чтобы они двигались, вращались, сгибались до изнеможения, – ты представлял себе редкую поездку в город. В одиночестве после отбоя, когда компанию тебе не составляло даже радио, только бесконечный перестук аппаратов, которые поддерживали в тебе жизнь, – что ж, было очень непросто думать, что это ужин в вашей старой столовой. И все же ты пытался в это поверить.
За несколько месяцев до начала своего заключения ты прочел историю узника, запертого в темной одиночной камере на острове Алькатрас. Лишенный света, зрения, хоть какого-то предмета, на котором можно было бы сосредоточиться, он придумал для себя игру. Это была очень простая игра. Он отрывал пуговицу от своей плотной шерстяной робы, швырял ее так, что она отскакивала от темных стен, и потом долго ползал на четвереньках, на ощупь отыскивая металлический кружок. Момент торжества был краток; как только пуговица оказывалась у него в руке, заключенный отбрасывал ее снова.
В твоей тюрьме тебе не посчастливилось обладать пуговицей, да ты и не мог поднять руку для броска, не был способен ползать и искать. Но когда твой ужас поблек до скуки, эта скука стала невыносимой. Так что взамен пуговицы ты наугад срывал какую-нибудь дату, швырял ее в запертые коридоры своего сознания и отправлялся на поиски.
Твое последнее четвертое июля: ты подкинул этот день, долго шарил в потемках и наконец нащупал его очертания. Колючее облако порохового дыма в воздухе над стадионом Блисса. Руки отца, липкие от мороженого. Какого-то ребенка рвет ядовито-зеленым на его футболку с даласскими ковбоями. Картинка покрылась пузырьками и почернела, и ты схватился за другую – твой тринадцатый день рождения. Яркое солнце высоко над национальным парком. Пикник на лысом плато по пути к Затерянной шахте. Чарли раскидывает руки, словно пытаясь взлететь над утесом. Стоп, минутку. Это двенадцатый день рождения. Тринадцатый – лазерный бой в Мидленде, где ты кричишь, размахивая мечом, и в темноте пульсирует ритм Fatboy Slim. Кола, чипсы и торт в унылой линолеумной комнате.
Ты сжимал в ладони эти детали, пока на тебя не обрушивалось твое одиночество, и тогда ты подбирал новые даты и бросал их так далеко, как только мог. После множества бросков, когда ты сжимал пальцы вокруг дня и подносил его к своему мысленному взору, безумие твоего одиночества преображало его отчаянным волшебством. В твоем кулаке четвертое декабря уже не было просто сияющей кучкой фактов, закованных в эмаль. День рождения брата – прогулка верхом к вершине водопада, мать фотографирует кусочек неба над каньоном, отец весело курит, сидя на валуне, – теперь это воспоминание пробивалось ярким лучом, словно через дырочку в черной шторе, заполняя стены твоей тюрьмы светом техасского дня. Ты ткнул в этот свет пальцем, и его края обкрошились и осыпались.
Третье сентября, меньше десяти недель до. Лопасти опунции, порозовевшая кожа на твоих плечах, густой запах креозота, косое утреннее солнце касается глаз Ребекки – она нашла тебя возле здания школы. «Оливер», – сказала она, и для твоего безгреховного, полного надежды сердца это имя в ее устах прозвучало как приглашение. «Вот она где», – смог ответить ты, хотя на самом деле ты этого не сделал. Потому что теперь пуговицы служили для тебя маленькими норками в потерянную вселенную твоей памяти; они были словно широкие деревянные двери школьного здания перед тобой – отверстие, с помощью которого ты мог на время укрыться от палящего ада.
Однако же, разумеется, ад всегда возвращался; стрелки-ножи на часах запускали метроном, который тиканьем рассекал твое страдание. Твое тело просто лежало, терпя заботы матери – перемену носков, чтение журналов вслух, бритье твоей сжатой челюсти. Что тебе оставалось? Когда-нибудь ты расскажешь свою историю – вот единственный смысл, который тебе удалось отыскать в своем нынешнем положении. Ты говорил себе, что оказался в заточении, чтобы когда-нибудь вернуться к живым и поведать о том, что видел.