– О господи… – Джошуа судорожно обрабатывает услышанное. – Ты же не думаешь, что я…
– Чего я не думаю – это что сумею пройти через твои ворота. Если бы думал, что смогу забраться в твой дом и задушить тебя своими руками, так бы и сделал.
– Друг, прошу тебя, что ты говоришь? Я, честно, ничего не понимаю.
– Совсем роскошный, правда же, был бы у тебя денек, если бы я, ко всему, дал тебе повод застрелить меня на твоей лужайке?
– Никто не хочет тебя застрелить, Фарид.
– И все-таки за то, что ты сделал, мы отомстим. Уже улицы Газы полны скорбящих. Уже люди идут маршем. Включи телевизор. Найди новости. Увидишь. Человеческая река длиной в пять километров.
– Но я же к этому не имею отношения.
– Не позорься дальше. Это звонок вежливости от твоего врага. Я просто хочу, чтобы ты знал: экономика террора только укрепится от этого. За детей, которых ты у нас забрал, мы отплатим тем, что заберем детей у тебя. Вот что я хотел сообщить тебе, Джошуа. Все имеет свою цену. Сегодня ночью ты убил своих собственных детей.
– Нет, постой, Фарид, – говорит Джошуа. – Ты говоришь ужасные вещи, не надо.
– Ужасные вещи для канадца? Какое дело яхтсмену из Торонто до евреев и арабов по всему свету?
– Конечно, есть дело, – говорит Джошуа. – Дети – это дети. Что бы ты ни говорил, как бы ты ни угрожал…
– Никто не угрожает, – говорит Фарид. – Не о том речь, что мы хотим что-то сделать, что мы сидим и планируем какой-то ответ. Я позвонил, чтобы ты понял: того, что уже приведено в действие, могло и не быть. Тому, чего уже нельзя остановить, дан ход из-за сегодняшнего, из-за тебя.
Джошуа знает, что ничего не следует говорить, его учили не выдавать себя ни единым словом, и все же он испытывает аномальное побуждение отозваться. Он словно оказался по другую сторону всех перегородок, стен, бастионов, возведенных, чтобы оградить его от обычных человеческих чувств в отношении Фарида.
Доля секунды – и он решается.
– Не мы начали эту драку, – говорит он.
– Вы ее начали.
– Что бы ты ни собирался сделать, прошу тебя, умоляю – ты же разумный человек. Давай все обсудим.
– Что я собираюсь сделать, уже сделано.
2014. Лимб
С усилием поднимаясь из кресла, Генерал складывает газету по сгибам и оставляет ее, как и миски, бывшие у него на коленях, на подносе рядом с чаем. Звук выстрела – вот что тянет его. Но он противится побуждению побежать в ту сторону. Вместо этого Генерал заставляет себя вернуться к тому зеркалу и, подойдя, сдергивает с него ткань.
И что за отражение он там видит? Там его премьер-министерское «я», и его полководческое «я», и его «я» раненого солдата, истекающего кровью, лижущего губы, умирающего от жажды. В том же зеркале его улыбающееся мальчишеское «я»: короткие штанишки, лицо измазано пурпурным виноградным соком – вот бы куда вернуться, вот бы кем снова стать.
Это нагромождение итераций не столько расстраивает, сколько завораживает Генерала. Он возбужденно зовет жену – она в кухне. Он хочет все ей описать, поделиться с ней этими странными временныˆми разрывами и загогулинами.
Генерал зовет Лили. Но Лили не идет.
Он никогда не снимал с себя бремя ответственности, никогда не перемещался бесцельно, и он знает, что сейчас перед ним новая неотложная задача. Он хладнокровно и методично пытается во всем разобраться.
Нелепо, думает он, исходить из того, что он в раю, на том лишь основании, что он снова и снова оказывается в своем любимом кресле на своей любимой ферме.
Столь же противно логике предполагать ад из-за одного лишь этого выстрела и того, чтоˆ он, бросившись на звук, там, конечно же, увидит.
Что же это тогда за область, удивляется он, где время течет так диковинно, то скрещиваясь, то распрямляясь, где момент проигрывается без конца, идя по замкнутому кругу? Генерал знает, что он не умер, но это не может быть жизнь.
А потом приходит мысль: может быть, некое промежуточное место? Порог, зона ожидания. Некий Шеол, лимб, откуда он не двинется дальше без своей собственной санкции. Прецеденты были, конечно. В этот край попадали и другие израильские цари.
Генералу делается смешно, и он разражается гулким утробным хохотом. Он всегда это говорил, повторял, чтобы знали, как он уверен в себе, повторял, чтобы устрашать, грозить, подчинять, – и, может быть, наконец к этому и пришло. Может быть, все завершено, но убить его ничто не в силах, пока он сам не позволит. Генерал, с которым смерть не в состоянии справиться.
Обдумывая это последнее предположение, он опускает газету и поднимает голову от спинки кресла, где расслабленно сидит. В газете статья, которую ему хотелось дочитать, на столике его чай. Он мог бы остаться тут навсегда. Если бы не выстрел, он удовлетворенно сидел бы и сидел в этом кресле все грядущие века.
– Да нет, ну нельзя же, – упрекает себя Генерал. Чтобы он, человек действия, рассиживал на одном месте до скончания времен? Нет, негоже ему, человеку перемен, выбирать себе такую вечность.
Но как быть? В который раз уже ему надо пустить в ход все, что он может как тактик.
Генерал смотрит на пустые держатели на стене, ружья там нет. Для такого дела, думает он, может сгодиться кривой кавказский кинжал – он покоится, задвинутый в ножны, в застекленном ящике на письменном столе. Подарок от отца на бар мицву. Подарок, налагающий обязательство. Вещь, врученная ему в день совершеннолетия, врученная с ожиданием, что его жизненный выбор будет именно таким. Другим дарили вечные ручки, но он – умный мальчик, примерный мальчик, ставший в тот день мужчиной, – получил от отца боевое оружие.
Он не встает, не идет за кинжалом. Он знает, что не перережет себе горло. Не из-за трусости, которой он, несомненно, лишен, а из-за того, что Генерал, хоть и никогда не был религиозен, живет согласно еврейским принципам. Лишить себя жизни – это противно всему, во что он когда-либо верил.
И что же отсюда следует? То, что действие, которое выведет его из этого места, не должно быть физическим. Перемена, предполагает он, должна случиться благодаря умственному усилию.
Что если это усилие сродни тому, какое делаешь, чтобы пробудиться от сновидения? Та же скоротечная, неопрятная, напряженная борьба, но с обратным знаком – борьба за то, чтобы погрузиться в более глубокий сон, в более темный сон.
И тут он вдруг опять, этот смех! Кто бы мог подумать, что Генерал будет уходить именно так – с хохотом? Ему смешно, что надо так стараться. Сколько человек отдали бы все, чтобы прикончить его собственноручно? Сколько раз он отдавал все, чем располагал, просто ради того, чтобы продержаться?
Генерал делает последний, глубокий вдох. Он вкладывает все оставшееся в этот свой исконный, легендарный напор, толкая то, что он мыслил как самого себя, в другую сторону, в обратную. Он откидывается на спинку кресла, и слышит выстрел, и бежит к дороге. Он летит по воздуху, сопровождаемый радистом, и приземляется на Храмовой горе – исполин, колосс. Оглохнуть можно, как громко неисчислимые толпы скандируют в его честь: «Генерал, Генерал, царь израильский!» Волны славословия окатывают его. И где-то выше общего крика, едва слышная ему, звучит эта жалобная арабская песня.