«Такой населенный корабль, такой замкнутый мир, торопливо движущийся вперед, окруженный собственным вакуумом. Каждый человек в нем, без сомнения, изолирован по своему. Перечитывая всего лишь вчера свой дневник, я пришел к тому же выводу: погруженный в себя человек, живущий среди бледных теней. Это совсем не соответствует насыщенной, стремительной жизни на переполненном корабле. На страницах дневника мой хозяин (которого я ценю) и его подчиненные словно не существуют, так же как и кают-компания», — размышлял в промежутках между репликами сидящий слева от посла Стивен. За минуту и двадцать секунд — пока морской пехотинец, под страхом смертной казни, держал пересыпавшиеся песочные часы, оттягивая звон склянок — могучая длань Джека облачила его в сюртук, бриджи и наскоро причесала. Он пировал, доедая последние из долгохранящихся деликатесов посла, и поднимая бокал с теплым, как парное молоко, кларетом в честь дня рождения герцога Камберлендского. Но все же Стивен не был лишен остатков ответственности перед обществом, и сознавая, что само его присутствие, его неумытое лицо и руки бросают тень на корабль, заставлял себя поддерживать светскую беседу, а после того как пошел по кругу портвейн, даже петь.
Казначей Боувз осчастливил компанию бесконечной балладой о битве Славного Первого июня, в которой он состоял при пушке. Она пелась на мотив «Я был, вестимо, моряком», но в его исполнении звучала растянуто и монотонно, он не кричал, и не ревел, выводя нечто среднее, приближающееся по высоте к ля-минор, и неотрывно глядел на узел в переборке над головой Стенхоупа. Посол стоически улыбался, а когда хор громогласно подхватывал «Заставим их сдаться или умереть» подтягивал на флейте.
Фрегат не мог похвастаться высоким уровнем музыкальности: Этередж никогда толком не знал мелодии этой забавной песни, а теперь, под воздействием портвейна мистера Стенхоупа, забыл и слова, но когда они, после трех долгих заминок, дотянули ее таки до конца, заверил всех, что спето было отлично. К примеру, там где про Кити Пэйк — просто за душу брало — как они смеялись! Но к вящему его сожалению, сам он не мог помочь, хотя любит музыку до безумия. Музыка скорее по части доктора — у него так здорово получается изображать мяуканье кошки на своей виолончели, что любая собака спутает.
Мистер Стенхоуп повернул усталое вежливое лицо к Стивену, прищуриваясь от падающего через отверстие люка яркого света, и Мэтьюрин впервые заметил, что в голубых глазах посла обнаружились признаки сероватых дуг — arcus senilis.
[35] Но тут с дальнего конца стола раздался голос Эткинса:
— Нет-нет, Ваше Превосходительство, не стоит утруждать доктора Мэтьюрина такими пустяками, его ум витает далеко от столь примитивных радостей.
Стивен осушил стакан, нашел глазами подходящий узел, и отбивая такт по столу, начал:
Моря мне чудеса сулят,
Но Хлои глаза обещают боле.
Сокровища те, что они таят,
Могу обрести и в поле.
Его резкий, хриплый голос, скорее обозначавший, чем вытягивающий мелодию, не мог спасти репутацию корабля, но тут на помощь ему пришел Джек, чей низкий раскатистый бас заставил зазвенеть стоящий на столе стаканы, и песня продолжилась, хотя с большей силой.
От родных тенистых ирландских берегов
Уплываю все дальше и дальше,
Чтоб зубами стучать от полярных холодов
Иль таять в индийском пекле.
В этот миг Стивен заметил, что мистер Стенхоуп не дотянет до конца следующего куплета: жара, недостаток воздуха (ветер дул «Сюрпризу» прямо в корму, и внутрь почти ничего не попадало), теснота в каюте, несколько неизбежных тостов и шум сделали свое дело: стремительно распространяющаяся бледности и измученная улыбка предвещали скорый обморок.
— Пойдемте, сэр, — промолвил доктор, вскакивая с места. — Идемте. Одну минуту, с вашего позволения.
Он отвел посла в спальную каюту, уложил его, ослабил шейный платок и пояс, и заметив, что слабый румянец начинает возвращаться на щеки, оставил Стенхоупа отдыхать. Вечеринка тем временем прервалась, все потихоньку разошлись. Не желая подниматься на квартердек и давать неизбежные объяснения, Стивен прошел через кубрик и лазарет на бак, где и оставался в течение всех вечерних хлопот, лежа на бушприте и наблюдая, как форштевень миля за милей рассекает океан, производя при этом звук, похожий на треск разрываемого шелка. Волны от буруна плавными кривыми разбегались по бортам «Сюрприза», соединяясь за кормой с кильватерным следом, составлявшим теперь восемь миль в длину. Неоконченная песня крутилась в голове Стивена, заставляя его снова и снова напевать про себя:
Наяву ее облик манил меня,
А в снах она была…
Сон: вот в чем дело. Едва ли реалистичная… едва-едва возможная вероятность… к величайшему счастью так и не воплотившаяся в жизнь. Он был так трепетно привязан к Диане Вильерс, любил ее так сильно, как только может один человек любить другого в таких обстоятельствах. И она, размышлял он, в какой-то степени отвечала ему взаимностью — в той степени, в какой могла. В какой же? Она плохо обращалась с ним и как с другом, и как с возлюбленным, и ему казалось благом то, что он называл «избавлением» от нее. Избавлением, которое, увы, оказалось не вечным. Некоторое время спустя после того, как он в последний раз видел ее «продающей себя в оперной ложе» — выражение несколько резкое, но так, по его мнению, можно было характеризовать ее манеру выставлять свои прелести на показ перед другими мужчинами: воспоминания об этих самых прелестях, о невероятной грации движений, столь естественных, так ярко засели в бессознательной части его разума — часть сознательная стала подсказывать ему, что этот грех тонет в длинном перечне недостатков, вполне очевидных и бесспорных, недостатков, которые уравновешиваются, если не перечеркиваются вовсе, присущими ей остротой ума и отчаянной смелостью. Она никогда не выказывала ни глупости ни трусости. Зато понятие морали для Дианы не значило ничего: в ее понимании телесная красота и отвага занимали место добродетели. Вся ее сущность была иной настолько, что развращенность, которая показалась бы ему отвратительной в любой другой женщине, в ней казалась целомудрием. Целомудрием иным — языческим, быть может; целомудрием в другой системе координат. Диана, признаться, потеряла часть своей красоты, но и оставшейся было в избытке: она смогла повредить лишь оболочке, но не в силах была затронуть суть. И суть эта отличала ее от всех женщин, от всех людей, которых он когда-либо знал.
Таким оказался итог его размышлений, и эти восемь тысяч миль он проделал со все возрастающим желанием вновь увидеться с ней — и с нарастающим страхом перед этим событием. Но желание побеждает страх, как известно.
Но Боже, какой бесконечный простор для самообмана — как трудно распутать клубок из бесчисленных нитей эмоций, обозначив каждую из них собственным именем, отделить дело от удовольствия. По временам ему казалось, что он буквально тонет в облаке неизвестности, но теперь оно, наконец, рассеялось, и это плавание по гостеприимному морю навстречу возможному, хотя и маловероятному, восторгу, предстало перед ним если уж не явью, так весьма близким ее подобием.