Когда Валентин Николаевич Плучек сделался физически слаб (я это сейчас понимаю как никто), то остро встал вопрос о кандидатуре худрука. Мои коллеги, так называемый худсовет – они же друзья, в сговоре с тогдашними московскими вице-мэром Людмилой Швецовой и председателем Комитета по культуре Игорем Бугаевым уговорили меня ненадолго, пока не подберут что-нибудь настоящее, занять эту должность. Потом стопроцентный худрук Римас Туминас неоднократно при встречах напоминал мне мою фразу, что я согласился ненадолго, «а то, не дай бог, пришлют что-нибудь из Прибалтики». Действительно в театральной жизни Москвы – огромный урожай прибалтийской режиссуры. Туминас был назначен в Театр имени Вахтангова, который под его началом вновь приобрел событийные премьеры.
Это «ненадолго» длится два десятка лет. В конце каждого сезона я порывался уйти на вольные хлеба. Но меня останавливали пресловутая щепетильность, привязанность к долголетнему месту службы и уговоры коллег-друзей. Иногда зашкаливало, и думал: «Ну всё! Завтра же». В один из таких моментов зашкаливания я зашел после спектакля «Как пришить старушку» в гримерную Оли Аросевой, где она по традиции поила состав исполнителей своей клюковкой со своей же капустой. Войдя не в лучшем настроении и выпив клюковки, я сказал: «Ребята, всё! Олечка, дорогая, извини, я кончаю с худрукством». Аросева согласилась: «Договорились. Но после моей смерти». На что я искрометно ответил: «Хорошо, только ты с этим не тяни». Оли не стало, а я продолжал тянуть.
Врешь самому себе, что пора завязать со всем и всеми и – в родной очаг: огород, внуки, слезы умиления, благодать. Два-три дня – сроки этой вынужденной идиллии. Потом опять тянет на «место преступления».
Все в жизни – случай. В лучшем случае – случай, помноженный на упертость. В моем случае моя упертость началась в 1952 году, когда я поступил в Театральное училище имени Щукина.
Среди сокурсников еще были фронтовики, которых принимали почти без экзаменов. В их числе – Мишка Шайфутдинов. Он как пришел в гимнастерке, так в ней и выпускался. Он был прекрасный артист, но общеобразовательные предметы давались ему нелегко. Легендарному Борису Симолину он сдавал историю изобразительного искусства. Тот спросил его: «Что вам досталось?» Он ответил: «Джорджопе». «Кто?» – осторожно переспросил Симолин. «Джорджопе», – уверенно повторил Мишка. Он видит, что Симолин ему не верит, и тогда достает из кармана гимнастерки шпаргалку, в которой буква «н» смахивает на «п». Борис Николаевич соглашается: «Да, действительно». И ставит зачет. С этой «Джорджопой» Мишка окончил театральное училище, что не помешало ему в дальнейшем играть Ленина.
Руководителем нашего курса была Вера Константиновна Львова, которая все время находилась в состоянии максимальной эмоции. После окончания училища, когда мы стали уже коллегами и друзьями, я спросил ее, как она выдерживает такой накал страсти. На что она ответила: «Шурочка, ты молодой педагог. Запомни на будущее: никогда не опускай эмоции ниже подбородка». Она просто не затрачивалась. Это была чистая техника. Она не затрачивалась, но занималась нами круглосуточно.
Таким же уникальным педагогом был и Юрий Васильевич Катин-Ярцев. Как-то я пришел к Юре домой. На полу его маленькой квартирки лежали листы ватмана, на которых, как генеалогическое древо, был нарисован его курс и от каждой физиономии шли стрелки – графики передвижения студентов от этюда к этюду, от образа к образу, от роли к роли. И он пытался понять, что из этой шпаны получится сделать.
Учитывая размеры окладов в наших вузах, можно заниматься педагогикой, только если это страсть. Во мне она – 64 года. В институте иногда вывешивают на стене какие-то вехи. Недавно вспоминали, что больше полувека назад я поставил дипломный спектакль – водевиль Лабиша «Фризетт» с Аллой Демидовой и Алексеем Кузнецовым. Всегда горжусь своим преподавательским новаторством: этот французский водевиль они играли на русском языке, а когда становились естественными и заводились, то переходили на родной французский.
Во все времена театральные институты стояли с протянутой рукой. История со спонсоризацией искусства дошла до абсурда. Когда это только начиналось, была какая-то милая честность: я тебе деньги, а ты мне при помощи своего лица освобождение от акцизов на портвейн. Так возникло много содружеств искусства и труда. Фамилии называть не хочется, но это было почти откровенно. Потом настал кризис, ввели санкции. У всех олигархов, спонсоров и псевдомеценатов появилась отговорка. Когда к ним приходят и просят на фильм, спектакль или каток, они говорят: «Господи, ну конечно, но не сейчас. Сейчас просто какой-то ужас. У меня было семь миллиардов, а после всех этих событий еле-еле набирается четыре с половиной». И просящий, живущий на зарплату, должен делать скорбное лицо и сочувственно кивать.
Всякие сердечные телодвижения без карьерно-денежной перспективы воспринимаются как слабоумие. Но некоторое возрождение традиций российского меценатства все-таки случается. У меня долгая, 25-летняя, история взаимоотношений с моим теперь уже другом Игорем Лысенко, руководителем большого концерна «Роза мира». Эти ребята появились из глубокой Сибири, им было под 30. Игорь когда-то случайно забрел в Театральное училище имени Щукина, где мы и познакомились. Я как раз набирал коммерческий курс. Система была наивно-простой: ребенок поступает на бюджетное отделение и доходит, предположим, до 3-го тура, но до конкурса не дотягивает. После чего родителям предлагают поступить, но за деньги. Так вот, Игорь Борисович решил опекать мой курс. Оформление дипломных спектаклей – костюмы, приглашенные музыканты и художники – хоть и на минимальном уровне училища, все равно это деньги. И все равно их никогда нет. Счета отдавали Игорю. Типа: «Колготки женские – 2 штуки, водолазка мужская – 5 штук, сервиз глиняный на шесть персон – 1 штука». А сегодня Лысенко регулярно и традиционно вручает личную премию ведущим артистам Театра сатиры и при этом ни разу не попросил в ответ ни рекламы, ни своих портретов на обложках буклетов и на афишах. 25-летие этих взаимоотношений мы обязательно отметим. Мечтаю сделать это за свой счет.
В детстве я был влюблен в актрису Лидию Смирнову. Вместо школы ходил утром к Театру-студии киноактера и ждал, когда она пройдет мимо. На цветы денег не было, я ждал ее с открытками. Тогда карточки с изображением известных актеров продавали пучками, как укроп. Года через два моих мучений я рискнул и подошел к ней. И она подписала мне открыточку. Много позже, когда я сам стал вроде артистом, она была уже старенькая, мы жили в одном доме на Котельнической набережной, даже наши машины стояли рядом в гараже. И я уже не подписывал открыточки у Лидии Николаевны. Когда в Доме кино устраивали какие-то посиделки, в фойе стояли столики, и актриса Марина Ладынина, которая тоже жила в нашем доме, через весь зал кричала: «Лида, не упусти Шуру!» То есть чтобы я отвез их домой.
Что-то перестали делать индивидуальностей, их больше не производят. А те, что были, уходят. Ушла Галя Волчек. Кем была Галочка? Триптих ее существа: талант, мудрость и смелость. Причем все это не теория, а поступки. Я помню ее в спектакле «Кто боится Вирджинии Вульф?». По филигранности актерского мастерства, по мощи, разнообразию приспособлений я могу сравнить эту работу только с игрой Фаины Раневской в спектакле «Дальше – тишина». Но она порушила свою актерскую биографию ради строительства «Современника». Она вообще была антитусовщица, хотя отнюдь не была затворницей. Модная, веселая, компанейская. Она знала про эту страну все. Тонко сопротивляясь и где-то мудро приспосабливаясь, всегда добивалась своего. Однажды даже посидела в Думе, но сразу поняла, что ее думы о другом, и с этой Думой завязала. «Невосполнимая утрата», «всегда будем помнить»… Слова, слова, слова… А утрата действительно невосполнимая. Кончается эпоха. Уходит поколение, отборочно классифицируемое как легенды, и винить здесь некого, кроме Боженьки.