Но почувствовалось — даже прежде друг друга: сама комната, весь воздух вокруг будто с блеснувшим лазоревым дребезгом разбились, и Федор Иванович Мстиславский, сегодня воротясь домой, неминуемо упрется в дымку искренних осколков — следов измены. Даже такой слепой, как он, запнется за непоправимые развалины...
Рефей на голове княгини был спереди нечаянно привздернут — как кивер. Обняв Мстиславскую, Мнишек начал руками водить по ее тихим рукам. Она не возражала — вся ждала. Стась ненасытимо видел ее тело. Опускаясь, следил до конца ног... — иная. Под рубахой и паневой — новая, хоть и чем-то похожая на ту, которую почти узнал.
Мстиславская устала ждать и уже в безмятежной задумчивости расстегнула сама Стасю ворот камзола... И странно переменилась вся; бледнея, улыбнулась:
— Укусы твоих польских любовниц сие?
Стась почувствовал под ее легкой рукой свои частые картечные шрамики на правой части груди...
— Не, от наших сирен я ушел невредим, — шире расстегнулся, усмехнувшись, он. — Да не успел в вашу Гардарику
дебристую въехать, как вступил в единоборство с дивным зверем!..
— С кем ты переведался? — Мстиславская дрогнула зрачками.
— Они бродят у вас порой прямо на постоялых дворах... — пугал гусар.
— Кто это?
— На русском затрудняюсь назвать, но на польском имя ему величаво и просто: он — кот.
Мстиславская задумалась, даже отшатнулась от него, отсмеявшись.
— Ты не как поляк — они надутые все, хвастуны...
— А я не полный лях — чех наполовину.
— На какую половину — на эту или?.. — Вновь смеясь, Мария провела над поясом рукой, деля себя на верх и низ. — Так же не бывает?..
Стась сам знал, что не бывает половинных или четвертных людей, а хоть самые странные, да целиковые, и согласился, что он, очевидно, что-то посеред скользящее меж сими двумя великими природами... Мадьяр. Или валах...
— И я ведь не москвичка, — нежно призналась Мстиславская. — Все девчонство в Угличе прошло, во пустыни девство грешное...
«Почему не хочу ее? — вдруг честно спросил себя Мнишек сквозь очарование. — Я трус стал? Я — недужный или родственник ей, что ли? Надо ж узнать ее, вызвездить связную любовь, упрочить связь... Да что она помыслит обо мне на самом деле, матка боска?!»
Решительно, как в пропасть, Стась снова сделал к ней шаг и движение рукой. Она горячо приняла его руку, угадывая, чем помочь, и любовь побежала по их поверхностям. И даже эта дрожь не пособила нисколько.
А Стась знал, что надо сделать, что поможет им: он неволей глянул на Марию, и та тоже поняла. Для доблести он вспомнил несколько бредовых полек, но те были словно нарочно для этого сделаны, здесь же все оказалось не в пример страшней. Марля лишь чуть перенесла свет в низ лица, а Мнишек уже чуть не плакал. Ему казалось, он новым безмозглым Адамом стоит в преддверии великого, вседьявольскогоо безобразия. Только Адаму все же лучше было, а сейчас все, конец света... Сейчас настанет: «распадошася» сам воздух до древней отчаянной кладки, искорявится ее лицо и все — вокруг, внутри лица, изнутри Мнишка. Прямо из боярыни дышало уже тленной сырью, отовсюду по непостижимым линиям сводилась жизнь, летела смерть... Крутясь, сверкнули кистенями маленькие черные мутовки, стлались всюдно... А над всем сим встал всесильный, непреоборимый, бурный и зловонный пан Стась.
Мнишек захлопнул обличье свое жуткими руками, пошел, лбом стукнулся о стену, провезся по ней, нашарил дверь. Весь несчастный, сникший, заболевший, коленкой тыкал и плечом, да не поддавалась боярская добрая дверь. А за ней еще вечер горел — синь-день блек по узенькой полоске...
— Ладно? — вдруг обыкновенно, чуть страстно сказал рядом прежний, самый утешный, нужный теперь голос. — Пора, поздно уже... Непобедимейший скоро вернется.
Возложив свою руку на замершего ротмистра, княгиня легко отвела дверь внутрь горницы, и хлынул — как из раскаленного истукана — на них весь закатный свет.
ЦАРСТВУЮЩИЕ СУПРУГИ
Перед отъездом в Самбор Бучинский спросил государя, не привести ли к свадьбе роты две «гостей» — на случай думского или епископского возмущения. И тем, не чая, снова обратил царя к вопросу: оставить Богу на суд свою неправоту или самому, с ущербной верностию, защититься?
Опять советовался веледержец с людьми знающими, людьми верными. Басманов не советовал водить в дом много незнакомых гостей, он верил в кремлевских стрельцов и помянул прошлогодние уличные беспорядки, что случились по вступлении в Москву царева войска польского. Вселенский и Шуйский же не посчитали лишним приглашение небольшого числа добрых, при полном вооружении, рот лишних ртов. (Бог так и так, мол, на знамени у нас, впереди. Значит, хоть в тылу должна быть сила... А уличные схватки вряд ли повторятся: сенаторы ведут теперь свои просвещенные семьи и свиты, никак не степных безоглядных волков).
Остановившись вдруг перед каким-то проходным (тем более горящим торжествующе) киотом, спрашивал совета и у Бога, но за кашицей мнений знающих своих людей ни звука Бога не слыхал царь из своей, опарченной зачем-то груди...
Хорошо хоть, что ближняя Дума, как и определялось ей, больше думала, нежели молилась и переживала. Когда в мае царскую канцелярию расперло от доносов москвичей на сенаторовых гайдуков, оказавшихся премного озорнее и заносчивее жолнеров, пришедших с Дмитрием (впрочем, хватало в канцелярских ящиках и встречных жалоб от поляков), — слава Богу, хоть «ближние» не испугались.
«Поелику от погрызок московлян с Литвою самой монаршей власти нет по сути никакой угрозы, то — Шуйский убежден был пуще прежнего — монарху и не следует пока ни той, ни этой стороне, чтобы не восставить их против себя, делать суровых внушений. Пусть себе литвины и посады, как и прошлый год, вернехонько обучат друг друга учтивости. Должно, разве что, на свадебное время усилить караулы в слободах и в Белом городе (переметнуть туда стрельцов — хоть из Кремля), да рать новогородцев, что по царскому указу спешит уже на сбор всех войск к Ельцу, пока под стеной столицы приостановить — на случай».
В первую очередь в спальне Марианна сразу сбросила на едва поспевших служек все венцы и опашни: всю русскую коросту содрала — по-другому в ней и не отыщешься, не вздохнешь.
Даже восторгу первой славы, с утра содрогавшему воздух вкруг сердца ее, русское платье досадило. А с полудня, затмив все усталые славы, уже давило (ну пусть бы еще тяжело, тесно, а то таким дурацким кулем). В нем и Марианна напряженно цепенела будто пустотелым, дрянным пугалом.
Оставшись теперь в одной ночной венской сорочке с голыми руками, она ощутила себя несравненно защищенней и спокойней, похоже, вновь обзаведясь собой. Да, как просто, даже вздохнула облегченно: нашлась.
Хорошо, отцом выговорено условие, что уже с завтрашнего свадебного дня она будет в своем. Не она ли пришла править? А тут наваливается, заключает в горячо-парчово-черство-скучно-звонные оковы чуждая страна — славянство пещерное, отбирающее данную ей в родных угодьях душу и оттого, наверно, тоже — отвратительно родное.