Но… это… не… кино…
Рыжая женщина теперь оказывается в жилете цвета хаки, в синих потертых джинсах. А мужчина — военный. Он в военной форме. Знакомая фигура. Где он мог его видеть? Это не кино! Не кино… Но почему Алехин не может крикнуть? Не может ни рот открыть, ни пошевелить губами. Ни вообще сдвинуться с места. Во время замаха, как в замедленной съемке, мужчина поворачивается лицом к Алехину, и… тот узнает себя.
Военный со всего маху бьет Лену камерой по голове. Она падает за борт. Звук опять отключен. Лена бесшумно барахтается в воде, пытаясь уцепиться рукой за борт. Мужчина беззвучно бьет ее веслом по руке. Потом по голове. Еще и еще раз…
Лена! Леночка!.. Она исчезла. И только круги расходятся по поверхности воды…
Адская боль в голове, словно ее раскололи пополам.
Искры в глазах и… И черные ручьи…
Алехин пришел в себя. Его рот был наглухо заклеен скотчем, несколько раз туго обмотанным вокруг головы. Руки — вытянуты вверх над головой, связаны в запястьях. Сергей запрокинул голову, увидел, что его накрепко стянутые скотчем и веревкой руки привязаны к массивному ржавому крюку. Крюк, в свою очередь, висел на короткой цепи, выходившей прямо из верхней точки потолочного свода, из потемневших от времени некрашеных досок.
«Раньше был чердак, — сообразил Алехин. — Потолок разобран. Готовая пыточная камера».
Кисти онемели. Сергей не чувствовал их. Ноги тоже были связаны в щиколотках и почти касались округлых, щелистых досок пола со следами потерявшей блеск и потемневшей коричневой краски. Любое движение ног отзывалось острой болью в плечах и голове. Голова нестерпимо ныла в затылке.
Алехин опустил голову. Посмотрел по сторонам. Тусклая настольная лампочка в углу на маленьком столике под черными ликами икон в белом кружевном обрамлении едва освещала неширокую комнату с двумя низкими и узкими окнами, за которыми вместо дня была ночь.
За столиком под иконами Сергей разглядел темную фигуру. Присмотрелся.
Мужчина пил из большой жестяной кружки. От кружки поднимался пар. Время от времени он что-то макал в нее, потом, причмокивая, жевал. В детстве в таких случаях тетка, мамина сестра, строго отчитывала Сережу: «Не сёрбай!» Был бы рот не заклеен, так бы и сказал сейчас: «Не сёрбай, дядя!»
В комнате было душно и сыро. Когда глаза привыкли к сумраку, Алехин присмотрелся получше. Любая деталь, даже самая незначительная, могла спасти ему жизнь, но могла и…
За окнами чернела не ночь, хотя на них не было занавесок. Они просто были наглухо закрашены черной краской. В Ебурге такую краску называли «кузбасс-лаком». Обе двери в поле зрения Алехина были раскрыты и тоже зияли чернотой. Откуда-то, то ли из соседней комнаты, то ли из сеней, доносились сдавленные стоны. У оштукатуренной стены, выкрашенной от пола в зеленый и ближе к потолку в белый цвета, стояли темный шкаф и две табуретки. На одной — ведро. На другой — стакан с зубной щеткой и двумя полувыдавленными тюбиками пасты. На стене висел жестяной умывальник. Над ним — прямоугольное зеркало без рамки, треснутое наискосок, с ржавыми пятнами по углам. Под умывальником на табуретке — пластиковый тазик. А рядом, на полу, еще один — эмалированный и размером побольше.
Офтальмолог закончил завтрак. Или это был полдник? Или ужин? Алехин не знал, сколько времени он провел без сознания.
Сыромятников вытер рукавом рот. Надел очки. Поднес к глазам паспорт. Не вставая со стула, повернулся к Алехину.
— Сто пятьдесят третий.
Это был Офтальмолог. Сомнений больше не было. Во время их первой встречи Сыромятников произнес только две фразы: «Нет» и «Да, конечно. Сейчас». Всего четыре слова. И еще «Эсмеральда», которую маньяк напевал тогда себе под нос. Как часто за прошедшие годы эти слова и мотив этой арии крутились в голове сыщика, путались, сбивались в какофонию и не ложились друг на друга… И вдруг все сошлось, словно щелкнул замок сейфа после набора шифра, и дверца отворилась. Это был тот самый голос.
— Ты — сто пятьдесят третий, Алехин, — повторил Офтальмолог. — Или как там тебя теперь?.. Жданов? Твой номер — сто пятьдесят три. Или сто пятьдесят четыре. Если договоримся, что лэйдис ферст
[63], Жданов. Или все же Алехин? Как тебе привычней?
Сыромятников мотнул головой в сторону раскрытой двери, из-за которой и доносились стоны. Алехин уже разобрал, что стонала женщина. Чего он не мог понять, как ни силился, это каким образом маньяк срисовал его и так оперативно устроил засаду. И вообще, откуда ему известно его настоящее имя?
— Ты ведь, судя по визам, прямо из Америки ко мне, — продолжил Офтальмолог. — Так соскучился? Вот и хорошо. Вот и встретились. Я тоже скучал.
«Нужно разговаривать с ним как можно дольше, — мелькнуло в голове у Алехина. — Но как, если рот заклеен? Надо как-то тянуть время. Что-то всплывет. Кто-то придет. Снаряд попадет в дом. Землетрясение. Что-то обязательно должно произойти. Инфаркт у одного из них. Потолок упадет или пол провалится. Что-то случится. Обязательно. Иначе не может быть. Проснулись, надо разбираться».
Он замычал, мотая головой, давая понять, что тоже хочет что-то сказать.
— Хорошо, дадим тебе последнее слово, — Сыромятникову в роли хозяина положения тоже не терпелось пообщаться. С жертвой. Тем более с таким почетным гостем. Он любил разговаривать с ними, особенно с детьми, утешать их, давать конфеты, уговаривать, что мама скоро придет и все будет хорошо. И что это просто игра.
Сыромятников подошел к Алехину и медленно размотал скотч. Он стоял совсем рядом, смотрел Сергею прямо в глаза. Затем поднял правую руку и со словами:
— А вот и мое клеймо! — указательным пальцем потянулся к его лицу.
Сергей попытался дернуть головой, чтобы избежать прикосновения, но это было бесполезно. Палец маньяка ткнулся ему в щеку над краем губы.
— На самом видном месте, — удовлетворенно прокомментировал Офтальмолог. Приблизившись, он чуть ли не обнюхал шрам. — Хорошо, кстати, зашили.
Алехин почувствовал, как его начинает подташнивать — то ли от омерзения, то ли от контузии. То ли от всего вместе.
Между тем он все же успел отметить, что один зрачок у Сыромятникова был неподвижен. Не то чтобы не успевал за другим, а вообще не двигался. Лицо Офтальмолога в полутьме было серое, гладко выбритое и совершенно безжизненное, как маска. Ровный нос, ровные скулы, белесые брови. Глаза выпуклые, близко посаженные, без ресниц. Правый глаз тусклый и живой, левый блестящий и мертвый. И если бы не глаза маньяка, перед ним стоял бы манекен, фоторобот, а не человек. «Человек…» — повторил про себя Алехин и улыбнулся затекшими губами.
— Что? — спросил Офтальмолог, стряхивая ладонью влажные крошки от сухаря с тонкой серой губы. — Плевать в лицо не будем, а? Кина не будет? Лбом в лоб пробовать тоже не будем, нет? Неинтересно с тобой, Алехин. Даже лягушка, когда ей в жопу вставляешь соломинку и надуваешь, старается хоть лапками подергать.