Вернувшаяся из налетевших воспоминаний Настя прижала палец к губам, указала дочке на спящую сестру, сняла с Танечки наушники, и они вдвоем отправились гулять по лабиринтам огромного, как маленький город, «Боинга», в котором летело столько людей, сколько Танечка не могла себе представить, — двести девяносто восемь человек. В одном месте. В одном замкнутом пространстве. В десяти тысячах метров над землей. Точнее, в тридцати двух тысячах восьмистах восьми футов, как следовало бы сказать дочери, если бы Настя могла это без ошибок произнести: что такое метры и с чем их едят, Танечка понятия не имела.
В свои тридцать восемь Настя выглядела лет на десять моложе — с изящными ухоженными руками, чистой гладкой кожей лица без единой морщинки, губами бантиком, русой челкой (не краска, а родной цвет) и слегка курносым носиком, которого она немножко стеснялась. Девочки, как близняшки, были похожи друг на друга и на маму. Ничего папиного. Ни одной Сережиной черточки. «The girls will grow up soon enough and you will all look like Chekhov’s Three sisters»
[3], — пошутила на днях начитанная гувернантка Лиза.
Они шли по правому проходу первой трети эконом-класса, когда гигантский лайнер угодил в зону небольшой турбулентности, и салон немного качнуло. Мама с дочкой на секунду потеряли равновесие. Девочка стала падать на справа стоящее кресло, в котором сидела чернокожая блондинка с мальтийской болонкой на руках. Танечка и болонка заверещали одновременно. Настя поймала дочь за руку, притянула к себе, и все они, включая блондинку, весело засмеялись. Болонка успокоилась и вдруг вылетела из рук хозяйки в «распахнутое» окно «Боинга». Внутри салона пошел красивый вольфрамовый дождь, разрывавший самолет и пассажиров на части.
Не чувствуя боли от пронзающих ее тело осколков, оглушенная потоком разряженного ледяного воздуха, Настя инстинктивно схватила в охапку Танечку. Вылетая из самолета среди обломков фюзеляжа, среди кресел, рук, ног и тел остальных пассажиров, в угасающем сознании она продолжала прижимать девочку к себе. «Где Верочка? — было ее последней мыслью. — Как там она одна?»
Последним, что увидели глаза Елены Алехиной, или по паспорту Анастасии Ярмольник, было яркое голубое небо. И быстро приближающиеся снизу белые облака, навстречу которым, как сбитые птицы, с высоты десять тысяч метров падали тела двухсот девяноста восьми пассажиров и команды «Боинга 777» рейса «Микронезиан Эйрвейз» МА-71 Лондон — Бангкок.
Глава вторая
ЗАКАЗ КНИЖНИКА
Москва. Июль
На его груди не было ни профиля Сталина, ни Маринки анфас. Зато от пупка до солнечного сплетения — распятый Христос. Сверху, над сердцем, восседал ангел на облаке. Справа — другой. Оба были примитивистскими копиями Рафаэля и с любопытством разглядывали испускающего дух Мессию.
Когда владелец этого шедевра уголовно-прикладного искусства был помоложе, он любил перед зеркалом поиграть упругими грудными мышцами — тогда перекладина креста начинала размахивать ангелами, как крыльями, и могло показаться, что те, как голубые бабочки, вот-вот вспорхнут и улетят.
На обоих плечах его красовались эполеты из семиконечных звезд, внутри которых располагалось еще по паре четырехконечных. На левой руке над локтевым суставом синело воззвание: «Человек человеку lupus est».
Сейчас он растирал длинным махровым полотенцем спину и безучастно рассматривал свои наколки в окаймленном мрамором, местами сочащимся тонкими ручейками осевшего пара зеркале напротив. Ему, как и домашним, тоже показалось, что он заметно похудел за прошедшую неделю. Щеки, глаза и живот ввалились, мышцы рук и ног стали дряблыми. Не нравился он себе. Впрочем, он не нравился себе уже давно.
Даже после получаса в хот-табе — громадной бочке, установленной в предбаннике, — ступни его все равно начинали быстро холодеть. Сегодня вода в бочке была просто кипяток.
— Надя, ты решила проверить, можно ли их сварить хотя бы «в мешочек»? — шутливо-раздраженно сказал он горничной, или домоправительнице, как ее называла его внучка, когда горничная начала заботливо растирать ему ноги каким-то своим особенным зельем, от которого пахло касторкой и дегтем. — У тебя получилось.
Надя, дородная, раскрасневшаяся женщина лет сорока пяти на вид, хотя ей было уже хорошо за пятьдесят, фыркнула со смехом, брызгая теплыми каплями пота с бровей ему на ноги:
— Скажете тоже, Евгений Тимофеич! Девушку в краску ввели…
Ему казалось порой, что этот лютый мороз просто жил у него в костях, вне зависимости от погоды, температуры воздуха и времени года. Он поселился в нем еще во время первой ходки на карагандинскую зону, на заре его тюремной и лагерной карьеры. Тогда он был обычным «мужиком», который «подковой вмерз в санный след», и ничего. Кроме как горбатиться в течение пяти лет на родимое пролетарское государство за пайку черного и миску баланды, ему не светило. Но судьба играет человеком, как он сам — костями домино. И еще тогда, по первоходу и беспределу, он с первого дня уверенно и жестко отказался от выхода в промзону. Отказался от любой работы и постепенно примкнул к отрицаловке. Каждый начальник лагеря стремится сделать свою зону «красной». Когда все зека на зоне работают, это значит, она сто процентов контролируется администрацией. С Женей ни одна зона «красной» не могла стать по определению. Начальники и «кумовья» сначала ненавидели его, но со временем зауважали. За стойкость характера. Ни в первой, ни в одной из своих следующих трех ходок Женя ни лед, ни что бы то ни было еще кайлом не ковырял. Ковыряли другие — те, кто был для этого рожден. Он был рожден для другого и всегда знал это.
Евгений Тимофеевич Симонов не любил вспоминать то время. Не любил и свои татуировки, как старую, потертую, приросшую к коже майку с выцветшими узорами. Он сам себе теперь, по его собственному шутливому признанию, напоминал помятый, потерявший блеск гжельский самовар на кривых жилистых ногах. Ноги пока слушались своего расписного туловища, но ступни постоянно мерзли, навевая малоприятные воспоминания…
Дело свое Надежда знала. Пальцы начинали отходить. Пока она растирала и массировала его ступни и икры, Симонов, закрыв глаза, лежал на спине на огромном диване-аэродроме, установленном недалеко от хот-таба. Евгений Тимофеевич любил этот устоявшийся годами банный ритуал, когда после омовения в дремучем кипятке и принятия пятидесяти грамм португальского резервного портвейна он — не римский патриций, а уважаемый московский «вор в законе» Женя Книжник — мог, как космонавт, сделав два шага по поверхности Луны, сразу приземлиться всем телом на свой аэродром и забыться в руках этой простой, милой и сильной деревенской женщины с простым и надежным именем — Надежда. Которую он взял в дом из деревни совсем юной и которая теперь, после смерти его жены Маши от скоротечного рака, стала, по существу, главной в доме, хотя пока еще без официального статуса.
Погоняло Книжник прикипело к теперь уже восьмидесятичетырехлетнему Евгению Тимофеевичу на второй зоне, где он оказался за недоказанное, по его мнению и «по ходу», преднамеренное убийство. И где он, сильный и умный не по годам зэк, сразу подмял под себя всех мужиков, сук, бакланов и прочих блатных после смерти легендарного Алика Одессита, который умудрился сыграть в ящик прямо на зоне за месяц до того, как должен был откинуться. В результате стремительного «военного переворота» с небольшими, допустимыми в то время и в тех местах человеческими жертвами Женька Штырь, как назывался тогда Симонов, стал исполняющим обязанности смотрящего, да так и остался им до конца срока, который матерому убийце скостили за хорошее поведение и идеальный порядок на зоне.