Первый муж ее любил, пил и бил. Зимой по пьяной лавочке переходил речку ночью со смены, провалился одной ногой в полынью, да так и заснул. Проснулся — а нога вмерзла в лед. Дергался, кричал. Люди прибежали. Топором и ломом долбили лед в полынье. Ногу ампутировали. Он совсем лютым стал. Пил и пил. Угрожал, матерился, ругал за бездетность и за инвалидность свою. Как напьется, так сразу — за нож или за топор. Был бы на двух ногах, убил бы. Но гангрена выше пошла, и помер он. Убивалась она страшно. Выла от горя. Любила. Хоть и пьяница и бузотер, но свой, родной. Он же несерьезно это — за топор. Ну, характер такой у мужика, они ж все такие, вон и в городе тоже.
Второй муж был справным. Особо не прикладывался. Разве что по праздникам. Поправки ради. Работал мастером на ТЗШК — Торезском заводе шахтовой крепи. В конце 70-х поехал на шахту Розы Люксембург — эту самую крепь, ими поставленную, проверять, но попал под обвал. Достали через два месяца. В закрытом гробу останки хоронила. Без единой слезинки. Выплатили компенсацию — целых сто двадцать рублей. Из конторы в магазин зашла — купить на поминки что: селедочки там, беленького, помадки цветной, — и украли у нее кошелек со всеми деньгами.
Потом сократили ее на производстве под пенсионный возраст, и просиживала она день-деньской с тех самых пор, после всей этой кривой жизни, с прямой, как палка, спиной на завалинке. Словно изваяние. То деревянное, то глиняное, то каменное. По погоде. А погода в это военное лето была сухая и удушливая.
Вот так и сидела она и в этот день в ожидании чего-то. Не то дождя, не то второго пришествия. И одно из них случилось. За околицей в поле что-то ухнуло, словно гром, и следом на окраину Вершков, на дорогу, поле и лес посыпался тяжкий град из человеческих тел, рук, ног, голов, чемоданов, кресел и железок, что падали прямо с неба в облаке огня и дыма.
— Свят, свят, свят, — поднялась она, с трудом оторвав одеревеневшие мослы от лавочки, перекрестилась три раза, повернулась и с такой же прямой спиной вошла обратно в дом.
Дома умылась под висящим на стенке цинковым умывальником, вымыла ноги, переоделась в белую полотняную ночную рубаху до пят, взяла с телевизора потрепанный томик с заложенной очками страницей, зажала ее заскорузлым, скрюченным пальцем, надела очки, легла на кровать, прямо на одеяло в блеклых цветных заплатах, поморгав, привыкла к полумраку, вою сирены и крикам на улице и начала читать: «Пятый Ангел вострубил, и я увидел звезду, падшую с неба на землю, и дан был ей ключ от кладязя бездны. Она отворила кладязь бездны, и вышел дым из кладязя, как дым из большой печи; и помрачилось солнце и воздух от дыма из кладязя. И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют земные скорпионы…»
Ополченцы, отряд человек в двадцать, на джипе и грузовике, прибыли в Вершки через полчаса.
— Дедер, это я, Копатель! — тонким, высоким, почти женским голосом кричал в трубку Алексей Чепурных, аспирант кафедры археологии и краеведения исторического факультета Томского государственного университета, доброволец, романтик русского мира и по совместительству командир роты Отдельного батальона особого назначения ДНР. — Вы не представляете, что здесь происходит! Полная вакханалия!
— Что там, б…дь, такого происходит? — Дедер, начальник гарнизона Тореза, местный житель, был человеком, к экзальтации не склонным. До того как стать главным командиром ополченцев в Торезе, он служил заместителем начальника охраны исправительной колонии № 97 в Макеевке. — Ты, б…дь, можешь на человеческой мове изобразить? Або тебе перекладача трэба?
— Дедер, здесь… — Копатель запнулся, снял пилотку фасона Второй мировой войны, вытер ею красное тонкое безусое лицо с большим нарывающим прыщом на подбородке и, замешкавшись с подбором слов, прокричал: — Адский ад! Грабеж и мародерство!
Он хотел было добавить междометие «б…дь» и даже задержал для этого дыхание, но у него в который раз не получилось. Алешенька, как к нему с нежностью обращались все дамы на кафедре (а он там был единственным мужчиной), матом ругаться не умел и до своего прибытия на Донбасский фронт делать этого не пробовал. Археолог с позывным «Копатель» принадлежал к вымирающему виду восточносибирской интеллигенции, унаследовавшей свои традиции от ссыльных декабристов, и резонно считал, что в его словаре достаточно языковых средств для выражения мыслей без использования слов-паразитов.
— Ты мне вот чего скажи, — перебила его трубка. — Это борт ВСУ?
— Я не знаю ничего ни про какой борт, но здесь десятки, если не сотни мертвых везде и повсюду, — ответил Копатель. — По моему убеждению, здесь разбился пассажирский самолет. Вы меня понимаете, Дедер?
Дедер молчал. Никто не знал, как на самом деле зовут Дедера. Дедер и Дедер. То ли имя, то ли фамилия, то ли позывной. В личном общении подчиненные обращались к нему «товарищ Дедер». По рации и телефону — просто Дедер, как к позывному.
Дедер лично назначил археолога командиром роты, как он говорил, «для прикола», «а если серьезно», то чтобы у него «хоча б один ротный не был дурнем чи дебилом». На самом деле остальные ротные — один бывший местный зэк и четыре бывших военных из России — были далеко не идиотами, просто Дедер всех местных добровольцев, по определению, величал «дебилами», а приезжих — «дурнями», ничего особенно оценочного в эти понятия не вкладывая. Дедер совмещал склонность к садистской жестокости — качеству, выработанному годами работы в исправительной системе, — со здоровым, как ему самому казалось, солдатским юмором и презрением к роду человеческому. Например, он любил выводить пленных бандеровцев на расстрел, ставил их лицом к стенке, а сам усаживался с «расстрельной» командой у противоположной тюремной стены, у здания бывшего КПЗ. Они молчали, курили, смотрели на пленника в ожидании того, когда тот обмочится, обделается или потеряет сознание. Вот тогда уже, натешившись вдоволь, они отводили «расстрелянного» назад в камеру.
Однако, чтобы узникам жизнь не казалась медом, время от времени пленных расстреливали по-настоящему. И не только пленных. Однажды Дедер лично пристрелил одного из своих солдат. Перед строем. Бедолагу мародера опознала подслеповатая старушка, у которой, по ее словам, тот ограбил квартиру.
Дедера боялись и уважали. Копатель чувствовал себя при нем, как комиссар Фурманов при Чапаеве. Он был вообще единственным из подчиненных, кто осмеливался спорить с Дедером. В том числе и по поводу бессудных расстрелов. Поначалу Дедера это забавляло. Потом, утомившись состязаться с «ботаником» в красноречии, он поставил точку: «Я здесь суд, прокурор, судья и защитник, поня́л? И других защитников нам не трэба».
— Ты уверен, что борт гражданский, Копатель? — в минуты особой важности Дедер переходил с суржика на чистый русский, даже без фрикативного «гэ». — На сто прóцентов?
— Никаких сомнений, — ответил Копатель. — Все тела и части тел в гражданской одежде. Много женщин и детей. Никакого оружия или боеприпасов. Чемоданы и сумки все гражданские. На обломке крыла написано «Айрвейс»
[28].