Но Анджело был изобретателен. Через два дня после облавы одна из прихожанок его старого прихода потеряла ребенка в пожаре, в котором едва не погибла и сама. Анджело каким-то образом об этом узнал и привез убитую горем женщину к монахиням Святой Цецилии, обеспечив ее крышей над головой, а маленького Исаако Соннино – кормилицей. В чем бы ни возникала нужда, он находил лазейку. Детские способности вратаря чудесно преобразились в нем в умения священника военного времени: просчитывать, поддерживать, защищать.
Во всех, кому он служил, Анджело пробуждал ту же находчивость и уважительность. И не останавливался ни на минуту. Его активность не раз привлекала внимание итальянской полиции, но ему неизменно удавалось выпутаться из проблем при помощи молитвы и склоненной головы. Многое он старался делать из-за стен Ватикана, где до него не мог добраться итальянский закон. Однако в том, что касалось участия Евы, Анджело был непоколебим. Она не могла рисковать собой. Это было его единственное условие, и Ева честно его соблюдала, пока контроль над ситуацией попросту не вырвали у Анджело из рук.
* * *
Он сидел на скамье у остановки – сгорбившись, комкая в руках фуражку. Немецкий офицер, почему-то оставшийся в одиночестве. Проходя мимо, люди ускоряли шаг, но он, казалось, не замечал ни насмешливых, ни испуганных взглядов и даже не подозревал о неудобстве, которое доставлял горожанам.
Ева все утро провела в очереди за пайками – единственная помощь, которую Анджело соглашался от нее принять, хотя возвращалась она едва ли не с пустыми руками. На этот раз с ней была еще скрипка Марио: Еве следовало обменять ее на еду, если встретится что-нибудь стоящее. Ничего не встретилось. Теперь она ждала трамвая, который должен был отвезти ее на другой конец города.
До рейса оставалось еще пятнадцать минут – и это в лучшем случае. Но Ева устала до смерти, ноги нещадно ныли, и вид грузного немца, занявшего всю скамейку, пробудил в ней внезапную ярость и нахальство, от которых Камилло наверняка бы пришел в ужас. Она почти слышала его бесплотный голос: «Невидимость – наша лучшая защита, Батшева!»
Однако невидимость могла сработать для Камилло Росселли – худого, слегка сутулого мужчины средних лет, – а не для красивой молодой женщины. Ева давно усвоила, что ее лучшая защита – чужие взгляды. Не прятаться, а выступать в свет софитов и вести себя так, чтобы никто даже не усомнился в ее праве занимать это место. Поэтому она села рядом с немцем, выпрямила спину и спокойно уложила скрипку на колени. После чего вздернула нос и напомнила себе, что в ее стране он всего лишь чужак, непрошеный гость. Если ее соседство причиняет ему неудобства, может взять да подвинуться.
Немец явно удивился – Ева почувствовала, как он дернулся. Она царственно повернула голову, смерила его своим самым надменным взглядом и отвернулась опять. Он продолжил пялиться. Чтобы подтвердить это, Еве даже не нужно было на него смотреть.
– Ты играешь? – спросил он по-немецки.
Ева притворилась, будто не поняла. Немец вздохнул, наклонился и постучал по футляру скрипки.
– Ты играешь? – спросил он снова, после чего изобразил действие жестами, и Ева вдруг заметила, каким усталым он выглядит. Какие темные у него мешки под глазами.
Она единожды кивнула: резко дернула подбородком и отвела взгляд.
– Сыграй, – попросил он просто, настойчиво постучав по футляру.
Ева покачала головой. Нет. Она не будет для него играть. Немец уныло откинулся на спинку скамейки, и она подумала, что тем дело и кончится.
– Мой отец тоже играл. Он любил музыку. Бетховена и Моцарта. Баха… Он любил Баха. – Немец говорил так тихо, что Ева могла бы притвориться, будто не слышала. Однако на последнем слове его голос дрогнул, а печаль стала осязаемой. Ева почти прониклась к нему сочувствием.
– Сыграй, – потребовал немец опять, возвысив голос. А затем резко подался к ней и выхватил футляр из рук.
Ева тут же вскочила и отступила на шаг. Это был не ее драгоценный Страдивари, но Еве хватило бы ума не отнимать даже и его.
Немец опустил футляр на землю, открыл и достал скрипку и смычок. После чего встал и сунул их Еве так грубо, что она едва не выронила то и другое. Кажется, офицер не заметил.
– Играй! – заорал он, и бледное лицо неожиданно побагровело от злости.
Где-то рядом заплакал ребенок, и Ева наконец поняла, что они привлекают внимание. Но никто не пришел ей на помощь. Никто не вмешался. В этом году в Риме царила невидимость. Сама же Ева была так потрясена, что не могла ничего ответить и лишь молча смотрела на немца, выставив перед собой смычок, точно меч.
– Ты идиотка?! Играй! – проревел он. А потом вытащил из кобуры пистолет и направил ей прямо в лицо.
Ева крепче перехватила смычок, наскоро подтянула струны и вскинула скрипку к плечу, отвернув лицо от даже не дрогнувшего пистолета.
Его отец любил Баха. Так он сказал. Ева зажала скрипку подбородком и начала играть «Аве Мария» Баха и Гуно – версию, которая заставляла ее плакать по собственной матери и вновь и вновь терзать длинные ноты, желая наконец подчинить инструмент и приблизиться к ней хотя бы таким образом.
Краешком глазам она видела, что пистолет опустился, но лишь на самую малость. Поэтому Ева зажмурилась и сосредоточилась на чистоте тона, надлежащем тремоло и на том, чтобы дрожь в ногах не мешала игре. Она пренебрегла невидимостью – и посмотрите, к чему это привело. Теперь ее единственной защитой было играть, и играть хорошо.
Первая тягучая нота вышла робкой и нерешительной. Но Ева только сглотнула, яростно стиснула инструмент и прильнула щекой к потертому лаку, точно лаская любовника. Мелодия замерцала, окрепла, и вскоре с ее струн заструилась такая воздушная ария, с которой не смогло бы соперничать даже опытное сопрано. И все же Ева слышала ее словно сквозь шум водопада: отчаянно бухающее сердце заглушало и серебристые глиссандо, и вибрирующие крещендо, в то время как некая часть ее мозга – часть, наблюдающая за ситуацией будто со стороны, – отстраненно раздумывала, станет ли это ее исполнение последним. Окажется ли оно достойно жертвы ее дяди, времени ее дяди и всех тех часов бесконечных упражнений, которые заставляли Камилло страдальчески стонать, а Анджело, напротив, просить еще и еще.
И вот все закончилось. Произведение подошло к финалу. Ева опустила смычок и подняла глаза на своего мучителя. По лицу немца катились слезы, рука с пистолетом безвольно свисала вдоль бока. Через несколько секунд он убрал оружие в кобуру и отвернулся. При этом он не спешил уходить, и Ева задумалась, попросит ли он сыграть еще. Легкие горели огнем; кажется, она только сейчас осознала, что не вдыхала уже очень долго.
Однако немец, не оборачиваясь, сказал лишь одно – глухо, но отчетливо:
– Vergib mir
«Прости меня».
Затем он сделал несколько шагов – выпрямившись, со сложенными за спиной руками – и вдруг зашагал вперед с целеустремленностью человека, который точно знает, куда ему нужно. К остановке подъезжал трамвай; в кои-то веки дребезжание его колес прозвучало для Евиных ушей музыкой. Немец направился ему наперерез, словно собирался вытащить пистолет и заставить вагон замереть, как недавно вытащил пистолет и заставил Еву играть. А потом, когда до состава оставалось всего несколько метров, резко ускорил шаг и с хладнокровием, которое оказалось для Евы пугающе знакомым и ужасающе предсказуемым, бросился под колеса. С таким звуком мог бы разверзнуться ад. Над улицей прокатился воющий, хлюпающий, перемалывающий стон, и весь состав содрогнулся, точно пытаясь проглотить человека целиком, а потом выплюнуть его обратно.