– А теперь с днём рождения тебя! – Отец встал, поцеловал Котьку в макушку. – Расти большой на радость нам с матерью. Давно ли, кажется, маленьким был, а теперь – ого! Ладный казак.
Ужинали долго, вспоминали всех своих: как там на фронте Серёга с Костей-большим Новый год встречают, где? Что теперь делают мать с Нелей? Конечно, Удодовы давно в посёлке и передали им подарок: половину козьей туши, да и от себя лично Костя косача послал. Будет им что пожевать. Говорят – на новогоднем столе сытно, так и весь год будет.
Котька думал о Вике, как она там, где сейчас, с кем? Осип Иванович с Дымокуром и учителке наладили подарок. Такое дело обрадовало Котьку. Накануне, перед отъездом, они колдовали над мясом, рубили на куски и кусочки, вслух поминали самых нуждающихся, особенно тех, у кого ребятишки. И что поразило Котьку – Дымокур, сквернослов и ворчун, тоже оказался жалостливым, как Осип Иванович. Отец и тогда, за ленка, ничего не сказал Котьке, только спросил, кому отдал, прижал Котькину голову к груди, похлопал ладонью по затылку. И всё.
Отец нежно глядел на ёлку смокревшими глазами. В печке потрескивали дрова, в зимовье пахло смолой от сомлевшей в жаре пихты, к этому запаху примешивался тряпичный дух чадящих фитилей. На печке заворчал чайник, плеснул из носка кипятком, крышечка задребезжала, съехала набок. Отец снял его, отломил от плитки чая кусочек, бросил в парную горловину. Двигался отец проворно, руки проделывали всё быстро и ловко.
За эти дни на сытой пище Котька поздоровел, румянец заиграл на щеках. И Удодов с Ванькой и Осип Иванович, хоть и уставали, оживились, поласковели, шутили.
– Будем чай пить по-таёжному. – Отец поставил чайник на стол, подмигнул Котьке, дескать, посиди-ка пока. Вышел из зимовья и скоро вернулся. Руки держал за спиной.
– Тебе зайка подарок велел передать. Отгадай, какой?
– И гадать нечего, – с готовностью пошел Котька на милый обман. – Ломтик хлебца, на льдине печёного, ушканьими зубками точёного! – выкрикнул он, как когда-то.
Отец засмеялся, отчего усы-бабочки стали дыбом, а глаза исчезли в щёлочках век.
– Про хлебец помнишь – молодец. Но не отгадал. – Он поставил перед Котькой кружку, полную крупной, белёсой от мороза клюквы. – Вот что на этот раз. На болоте под снегом нашарил. Целебная штука.
Бережно отсыпал в горсть себе клюкву Котька. Несколько ягодин дробинами щелкнули о столешницу. Отец быстро переловил их, бросил в рот. Котька катал клюкву во рту. От неё холодило язык, ломило нёбо, рот заполнялся кисло-сладкой влагой, от неё косило глаза, но всё равно было вкусно и радостно.
Укладывались спать поздно, решили выспаться: ночи длинные, хоть и повернулось солнце на лето, светает поздно. Осип Иванович подбросил в печку на угли сырых берёзовых кругляков, чтобы не горели пламенем, а едва шаяли, поддерживали тепло в избушке. На широких нарах под козьим одеялом было куда как хорошо, однако к утру, если не вставать, не подживлять огонь, выстывало. Котька лежал, думал, что вот пройдёт ещё неделя, и всё, кончится для него таёжная благодать. Снова школа, звонки, переменки. Осип Иванович погасил свечи и забрался к Котьке на нары. В зимовье стало темно. Из дырочек в печной заслонке посверкивало, по стене прыгали оранжевые зайчики, скрипел оттаявший сверчок. Отец всегда спал неслышно, но тут к скрипу сверчка добавил носом тонюсенький свист.
– Ты чо? – Котька легонько потолкал отца.
Осип Иванович всхрапнул и проснулся.
– Норка свистит, сынка. Пёс её знает, почо. Должно, в ветру, – поворчал он и скоро опять запосвистывал, но Котька уже не слышал – спал.
Глава 4
Филипп Семёнович вернулся в зимовье пятого, а шестого он вновь гнал лошадку назад в посёлок. Решили, пусть Осип Иванович охотится, раз ему везёт, а не теряет время в поездках. Вот и прикатил Удодов в посёлок ещё с четырьмя козьими тушами и привёз домой Котьку.
Радовалась Устинья Егоровна возвращению сына, благодарила Филиппа Семёновича, поила чаем, уговаривала позвать Любаву и всем вместе встретить Рождество. Дымокур сослался на Ванькину болезнь – как одного дома бросишь, – допил чайник, от второго отказался наотрез.
– А теперича не доржи! – решительно заявил он, влезая в тулуп. – Меня мои потеряли небось, а я еще не по всем адресам пробежал.
Подхватил мешок с приготовленными гостинцами, нахлобучил на блестевшую от пота голову лохматую шапку, поклонился.
– Уж ты, Устинья, извиняй. Меня еще сколько чаю выдуть заставят? И так уж – во! – Он хлопнул по животу. – Лопнет, ноги обварю, как плясать буду? Да и он, того, чай-то… не водка, много не выпьешь.
– Рада бы, Филипп, стопочку тебе, видит Бог, рада бы! – Устинья Егоровна поднесла фартук к губам, смотрела на Дымокура виновато. – Дак ведь нету, нету ведь, Филипп.
– Это я понимаю. – Дымокур знал, нету магарыча, иначе не стояла бы так перед ним Устинья. Ещё раз подосвиданькался и заспешил по адресам – мясцом одарить – втайне надеясь, что уж у фельдшера ему что-нибудь отломится. Или Вальховская чего поднесёт, есть, наверное, ведь в чём-то таком они фотокарточки полощут.
Проводив Дымокура, Устинья Егоровна поплакала лёгкими слезами, пока никто не видит. Котька, едва отогрелся с дороги, убежал куда-то. У него свои дела, небось лапушка завелась или Ваньку проведать побёг. Подумала было опалить козьи ножки, да какой холодец из таких сухобылок. Решила пожарить картошки с мясцом. Взяла нож, погнала с картофелины тонкую очистку. Тянется, виснет спиралью очистка, оборвётся в плетёнку, а за ней картошка беленькая с розовыми точечками глазков в кастрюлю с водой булькнет. Убитая параличом левая сторона лица Устиньи Егоровны вроде мертва, даже глаз мигает редко и невпопад с другим, а правая сторона живёт: жилка под глазом подрагивает, то угол рта зашевелится, когда Устинья Егоровна думы свои начнёт вышептывать.
А думы разные, много их. И все тревожные, и из головы не выкинешь и от сердца не оторвёшь – о детях они. Потому нет-нет да капнет слеза на руки. О Сергее вспомянет – кап, кап. Письмо прислал, аккурат к Новому году поспело. Жив, слава богу. Константин тоже письмо прислал – как всегда, коротенькое: «Жив-здоров, бью фрицев, Костя». Осип говорит – по-суворовски пишет. А почо по-суворовски-то? Ты матери по-сыновьи напиши, обстоятельно… И здоров ли? Буковки в письме, как заплот расшатанный, – туда-сюда туловки клонят: «Хожу по Саратову немножко поцарапанный». Вона как складно обряжает, да материнское сердце разве обманешь? Чо таится-то? Одно облегченье – не сулится домой, значит, легко повредили, а куда угодило – не обсказал. Зато другое в письме обозначил: «Капу чужой не считайте, мы переписываемся, она для меня родной человек». Ох, сынок, сынок! Да станься по-твоему, вернись только.
И тут же другое на ум – Неля что-то долго ходит. Пошла Капу пригласить, и нет её. А не хотела идти, потому и Катюшу с собой позвала. А пусть приведут. Когда и поговорить, как не в такой день. Глядишь, в новом году всё по-другому пойдёт.
Тяжело вздохнула Устинья Егоровна, вспомнив, как переступила любовь Костину, отпускную. Незадолго перед войной приезжал в отпуск после окончания танкового училища. Статный, кудрявый, всё на нём новенькое, в черных петлицах рдели костяникой-ягодой лейтенантские кубари. Такой бравый, да чтоб невесту себе путёвую не отхватил? Что ты… Вот и порушила их согласье, за руки по сторонам развела. Негоже сынку с такой путаться… Что у них за любовь была – Бог ведает. Он-то ведает, да ведь люди судят! Зря не станут по посёлку всякое о ней раззванивать…