У каждого был свой излюбленный солонец. Его берегли, подновляли солью, чужие, как правило, не знали, где он находится. Самым добычливым местом владел старший брат. Он сильно потешался над Филькой, изредка приволакивающим в дом косулю. Филька выследил солонец брата и с наветренной стороны, чуть выше охотничьей садьбы, спрятал пропотевшую портянку. Ходит старшой на солонец день за днём, а козы только спустятся с увала в распадок, морды из орешника высунут, хватят лихого духа, рявкнут по-страшному – и ходу. Ничего не поймёт охотник, ругается почём зря и домой пустым является. А Филипп нет-нет да подшибёт на своей садьбе гурана, посмеивается над братом, гоголем ходит. Старшой заподозрил неладное, чуть не на брюхе выелозил свой солонец и нашёл портянку. Глянул – Филькина! Дома ничего не сказал, но в ружьишко Филькино сунул патрон, одним порохом доверху засыпанный и запыжёванный.
Собрался Филипп на свой солонец, а старшой за ним крадётся. Филька в скрадок идёт, брат поодаль тихонько сидит, выкуривает в горсть. Совсем темно стало, и вдруг хрястнул выстрел, да какой! Старшой на тропинку вышел, ждёт. Смотрит – идёт братка, ногами зигзаги чертит, скулит по-щенячьи. Подошел к старшому, и тот ахнул: правая щека Фильки бугром лиловым вздулась, аж глаз подпёрло, одна щелочка сквозит, в ней слезина бусиной катается. Мало того, губы варениками болтаются, а одностволку в казённике грушей раздуло.
– «Эво, как тебя скосоротило, – заохал старшой. – Чо по две мерки в патрон сыпешь? Почо припас переводишь?» Филька в ответ что-то промычал, а брат ему весело: «Давай-ка, паря, бинтовать будем!» А сам вытягивает из кармана Филиппову портянку. Оробел Филька, а брат ничего, участие проявляет. Обвязал щёку портянкой, сверху бечевой примотнул, чтоб не спадала. Таким и домой привёл. Там уж всё и рассказал по порядку. Отец их был на руку сердит, не посмотрел на Филькино увечье, отвозил вожжами по первое число. И за испорченный солонец и за погубленное ружьё. С месяц не мог на лавку сесть.
– Сурьёзный был родитель, царство ему небесное, – закончил Дымокур. Он весь как-то размяк, то ли от чая, то ли от воспоминаний о молодых проказливых годах. Осип Иванович тоже сидел размягчённый. Эту историю Филиппову он знал давно, а тут она вроде кстати пришлась. Да и день получился удачный, а Филипп Семёнович герой этого дня.
А назавтра случилось невероятное: пропал зарытый в сугроб гуран. Не помогли прутики – надёжная охотничья придумка. А кто напакостил – узнать было нельзя: ночью выпал снег, хоть и небольшой, но прикрыл следы. Как осторожно ни сметал его Филипп Семёнович, но определить, чьи следы, не смог. И на медвежьи продавы походят и на росомашьи. А может, человечьи? Последней догадкой поделился с Осипом Ивановичем. «Кто ж в тайгу без лыж сунется, – возразил тот, – выходит, прутики зверя не пугают, поумнело зверьё. Другое средство надо».
Разговор шел вечером в зимовье, когда все сошлись вместе. Три дня как распались пары: Удодов и Осип Иванович уходили всяк своим путём, а Котька с Ванькой, тоже поодиночке, кружили вокруг зимовья, стреляли белок и рябчиков. Разговор шел вечером, а утром другого дня сорвался в овраг и подвернул ногу Ванька. Еле добрался до избушки. Без ружья и патронташа. Сказал – обронил, когда в овраг падал. Очнулся – нет ружья и патронов, один снег, вспаханный по склону. Осип Иванович с Удодовым сбегали туда, пошарили там, сям, но найти ружьё под снегом – всё едино что иголку в стогу сена отыскивать. Ванька на охоту больше не ходил, прыгал по зимовью, кашеварил, тепло поддерживал, и то хорошо.
Решили, что поедет сдавать первое мясо сам бригадир, заодно отвезёт Ваньку домой, нога в лодыжке болела, и, как ни натирали, ни бинтовали туго, он с криком ступал на неё. Понятное дело – в больницу надо.
Утром тридцать первого Филипп Семёнович отъезжал. Осип Иванович с Котькой топтались у саней, говорили, что полагается на дорогу, как всегда бывает в последний момент, вспоминали – забыли то, другое. Ванька лежал в санях под козьими шкурами. Их было много, мягко доедут. Наконец распрощались. Удодовы уехали, заслонились пихтачами, стало тихо. Падал лохматый снег, долбя сухостоину, раскатывал по лесу звонкую щелкотню пёстрый дятел. Где-то близко пырскал недовольный колонок, обнаружив пропажу козьих туш, к которым приповадился и считал своими.
Он был хитрющий, этот зверёк. Когда приметили его чёткий след по снегу к избушке, Дымокур смастерил плашку-давок, насторожил. Колонок регулярно приходил по ночам, выгрызал из туши маленький кусочек, а покидая место кормёжки, обязательно спускал плашку, но сам под давок не попадал. Уж как он ухитрялся это делать, мужики объяснить не могли, но по утрам всякий раз восхищённо выругивались. Потом Дымокур снял плашку, сунул её в печь. «Раз такой умный, зараза, пусть живёт».
Костромины постояли у зимовья и вернулись в тепло. Сегодня решили на охоту не ходить. Дел за каждодневной суетой накопилось всяких, а переделать их времени не хватало. С охоты заявлялись – едва ноги переставляли, а тут что-нибудь ещё на волокуше привязано. Так ухайдакивались по сопкам – до нар добредут, и всё, валятся, никаким хлёбовом своим не мог их соблазнить Ванька.
Вот и сидели теперь Осип Иванович с Котькой, снаряжали патроны, чинили одёжку. А в ясный и звёздный вечер они срубили недалеко от избушки молоденькую пихточку – ярко-зелёную, ласково-лапчатую, оттаяли и стали наряжать вместо ёлки. На неё, растопорщенную, сладко пахнущую смолой, вешали кусочки ваты, изрезанную в соломку серебряную фольгу от пачки чая. Осип Иванович растопил в банке одну большую свечу и накатал маленьких свечечек, а вместо фитиля продёрнул сквозь них суровую нитку. Котька разукрасил ветки начищенными гильзами. Вместо звезды на макушке надёрнул пузырёк, чтоб сверкала.
Стоит в зимовье пихточка, смирно теплятся на ней свечечки. Даже дед-мороз – берёзовый чурбачок, закутанный в вату, с головой-картофелиной – стоит внизу, сторожит её. И богатый ужин красуется на столе белом, выскобленном. Тут козлятина жареная, пареная и строганина из неё же, с лучком. И утаённая от всяких других дней для этого – единственного в году, особого – дня четвертинка водочки в лаковой сургучной кепочке, в синем фартучке-наклейке выставилась на почётное место. Кажется, всё готово, да о деде-морозе вспомнили. Осип Иванович смастерил из рукавицы снегурочку, прислонил к нему, чтобы было с кем деду в новогоднюю ночь пошептаться.
Близко к двенадцати сели за стол. Отец выложил на столешницу часы фирмы «Павел Буре» с крохотным ключом для заводки в виде винтовочки на цепочке. Часами Осип Иванович гордился. На крышке была гравировка со словами: «Хорунжему Костромину за отличную стрельбу, рубку и джигитовку». Получил он их во Владивостоке на окружных маневрах Амурского казачьего войска еще в тысяча девятьсот тринадцатом году из рук наказного атамана.
Сидит отец, крышку на часах отпахнул, а сам четвертинку взял, кепочку сургучную в кулаке раскрошил, пробку вынул. Ровно в двенадцать поднял кружку.
– Ну, сынка, с Новым годом нас, с новым счастьем. Чтоб войне конец, чтоб братья твои живы-здоровы вернулись.
Выпил, посидел с закрытыми глазами, будто заклиная, чтоб всё так и сбылось, как пожелал. Потом себе ещё в кружку плеснул и в Котькину уронил несколько капель. Чай от этого не стал горше.