Снег в улице от клуба хрустел под чьими-то ногами, и хруст быстро приближался. Котька насторожился. «Вика?» – подумал радостно. Не вытерпела. Хватилась его – и бежит! А вдруг это Удод догоняет, отношения выяснить? На всякий случай зашёл за ствол дерева. Фигурка надвигалась быстро и что-то не походила на Викину, а когда приблизилась, узнал – Ванька.
– Чо втихаря смылся? – спросил Удод и тоже прислонился плечом к тополю.
– Надо было, – нехотя отозвался Котька.
Удод из-за отворота шапки достал изогнутую папиросу, протянул между пальцев, расправил, поискал коробок и зашебаршил спичками. Котька знал, покуривает Ванька, правда, втихую от отца, махорку смолит или самосад, но чтобы папиросы курил – в диковину. Свет спички прыгнул из горсти, высветил лицо Ваньки. Он почмокал губами, раскуривая папиросу. Пыхнул дымом в сторону Котьки, мол, чуешь, какой табачок потягиваю, за один запах денег не пожалеешь.
– Старлей отоварил, – похвастал Ванька. – Высыпал из портсигара до последней. А портсигар весь блескучий, а на крышке конь выпуклый и кавказец на нём скачет. Он бы и его отдал, да я не взял. Внутри, бляха-муха, краля голая. – Ванька сплюнул. – Цё, думаешь он папирёсочки мне за так дал?
– Привяжешься, дак…
– Хо! Он насчёт Капки интерес наводил, ну я ему и выложил про неё. Обрадовался старлей, даже переспросил: «Не загибаешь про фамилию? Очень наводящая на действия фамилия».
– Ну и как она?
– А никак. Старлей от неё как ошпаренный отлетел, да и мне смываться надо.
– Понял? – крикнул ему в лицо Котька. – Хорошая Капа, понял?
И пошёл от тополя к дому. Удод ступал следом. В освещённом окне двигалась тень. Должно, мать стелила постель. Кровать у самого окна стоит, а в ногах на подоконнике цветок в горшке, с улицы его бывает видно, когда не всё обмерзает. Смешное у него название – «Ванька мокрый». Из-за названия его, поди, и держат. Говорят, он плачет перед дождём, но Котька ни разу не видел на листочках никаких капель-предсказух. А вот Удода, тоже Ваньку, мокрым видел. В тот день, когда проводили эшелон с матросами и вернулись в посёлок, Филипп Семёнович гнал Ваньку ремнём до самой реки, там выпорол и выкупал, чтоб хмель вышел из сукиного сына. Через весь посёлок конвоировал мокрого, жаль, Вика не видела ухажёра.
У крыльца костроминского дома Удод остановился, запрокинул голову к звёздному небу.
– Как они там, на луне, живут?
– Кто там живёт?
– Ну эти, уркаганы. Есть у них такая песня блатная. – Удод тоскливо пропел: – «Если десятку мен-не не залепят, то жить я пойду на луну».
Котька молчал. Странные слова произнёс Ванька, и робко как-то, словно и не он.
– Конечно, фиговина.
Удод помолчал, потом, усмехнувшись, спросил:
– Что ж ты Вику бросил? Или тоже отлуп получил? Плюнь, подумаешь, какое дело. Вот меня батя на охоту берёт, это дело.
– На охоту?
– Ну. С твоим отцом за козами собираются. Как раз в каникулы угадывают. Тебя не возьмут. Говорят, не дорос.
И задвигал ногами в край посёлка, оставив на крыльце Котьку, готового зареветь от обиды. Как дрова пилить, или в деревню по бурану сгонять, так мужик. Или ленка из лунки вымахнуть… Ох, эта рыба. Может, сидит отец с ремнём, ждёт не дождётся его, а сунешься – скидай штаны… Нет, это успеется, а сейчас назад, в клуб, Вику встретить. Не отшила она, сам убежал, а зачем? Пока размышлял, от клуба донёсся смех и визг девчачий – пробежали, толкаясь, девчата, но Вики среди них не было. Кто-то шибко бежал по дороге, будто гонятся за ним. Котька решил заглянуть домой. Будь что будет, а выяснить у отца надо – возьмёт на охоту или нет, и сразу назад, в клуб, Вику встречать.
Уже войдя в сенцы, уловил ухом частый перехруст снега, чуть отпахнул дверь, глянуть – кто там частит, а хруст оборвался у крыльца, и замерла тоненькая фигурка. У Котьки в груди бухнуло – Вика! Ногу на ступеньку поставила, но не решилась на крыльцо ступить, отбежала на середину улицы, шею тянет, в окне кого-то выглядывает.
– Вика! – Котька выскочил на крыльцо. – Я теперь же бы за тобой в клуб прибежал, мне только узнать у отца про охоту.
Она порхнула к нему по ступенькам, схватила его за руку, стащила вниз.
– Ко-отька, – укоризненно покачала головой, – ну зачем же, зачем ты ушел? Да ещё крадучись? Ведь обещал провожать. Сегодня так хорошо было, а ты всё испортил.
Вика склонила голову, держала Котьку за руку, возила носком валенка по снегу. Концы белого полушалка перехлестнули её грудь и были по-детски завязаны на спине.
– Прости меня, – попросил он. – Я ж не танцую, ещё и ребята смеялись. Толкали. Но ты меня научи, всё равно научи! Как вернусь, сразу пойдём на танцы, вот увидишь. Я на охоту уезжаю.
– Ой, а надолго?
– На все каникулы.
– Очень надолго, – вздохнула Вика и отвернула голову. Котьке показалось, что она плачет. Он развернул Вику лицом к себе, но ничего такого не заметил: полушалок утаил её лицо, как в гнёздышке, и только кедровыми орешками темнели в нём её глаза.
Глава 3
На охоту отправлялись перед Новым, тысяча девятьсот сорок вторым годом. Котька ныл и канючил до тех пор, пока отец не сдался, более того – переговорил с директором школы отпустить Котьку до начала каникул – парень учится хорошо, что пропустит по программе – наверстает.
Радости Котькиной не было предела: поездка в сопки, одноствольное ружьё двадцатого калибра, тугой патронташ, набитый латунными гильзами, охотничьи лыжи – короткие, подбитые седым камусом, и почти месяц не ходить в школу, заниматься настоящим мужским делом.
Выезжали из посёлка потемну, чтобы, не дай бог, кто-нибудь не увидел – удачи не будет. Осип Иванович устелил сани толстым слоем соломы – для дальней дороги. Ванька с Котькой уселись в самый передок, плотно друг к другу. Пора бы уж трогать. Но мужики свернули по цигарке, курили на ветру, расчерчивая утреннюю сутемь красными искрами. Устинья Егоровна молча ждала конца перекура.
Мужики затоптали окурки, сели в сани. Дымокур разобрал вожжи, но, прежде чем стронуть лошадь, неуклюже развернулся в своей огромной дохе к Осипу Ивановичу, дескать, говори, что положено, жене напоследок.
– Ну, бывай, мать, а мы, стало быть, поехали. – Осип Иванович начал подбивать сено под бока, не зная, что ещё говорить, этим самым вынуждая Дымокура понужнуть кобылу, но Филипп Семёнович без напутственного слова не трогал. Обычай держал твёрдо.
– Поезжайте, мужики, с Богом, – голосом, будто морозом прихваченным, с поклоном, пожелала Устинья Егоровна. – Ни следа вам на путике не видать, ни платочка козьего. Трогайте, светать скоро учнёт.
Вроде бы всё теперь, можно ехать. Филипп Семёнович зачмокал губами: «Мно-о! Мно-о!» Закуржавевшая лошадь переступала мохнатыми ногами, напряглась, с трудом сдёрнула с места прихваченные морозом полозья, сани хрустнули всеми суставами, покатили.