А Нелька подползала, и всё было бы ладом, но сестричка маху дала: саданула в часового из обреза, потом уже крикнула: «Тише!» Военные заулыбались, но тактично продолжали смотреть. А поселковым было не до деталей: партизаны слаженно бегали вокруг конюшни, чем-то густо дымили, а оккупант-Митька лежал на спине и взбрыкивал соломенными бахилами. Так и надо, помирай – не звали.
Ох и хлопали в тот вечер. Артисты – партизаны и оживший Митька-оккупант с Ходей, что коня изображал, головой лошадиной из окошка конюшни помахивал – все стояли рядком счастливые. Нелька низко кланялась зрителям, мелькала красным верхом кубанки. Кожаная куртка скрипела под ремнями, из кармана торчал обрез. Ну беда, как всё натурально.
После спектакля объявили танцы. Пожилые разошлись по домам, осталась поселковая молодёжь, подростки да красноармейцы. Дружно вынесли стулья, сколоченные в ряд по шесть штук, остальные поставили вдоль стен. Получился большой круг. Девушки, а их было куда больше парней, плотно расселись на стульях. Парни особняком сгрудились в одном углу, поближе к выходу, крадучись покуривали. Ребятня тоже толпилась своим гуртом, а красноармейцы рассредоточились в табуне девчат.
Поселковый баянист Аркаша Дикун на серёдку круга баян вынес, уселся. Не спеша достал из кармана зелёную бархатку, расстелил на коленях. Только тогда вынул из футляра перламутровый баян. Баяном Аркаша дорожил, мечтал приобрести, да дороговато стоило это диво. Работал Дикун старшиной катера, а в свободное время брал в руки багор, помогал направлять лесины на зубья бревнотаски, ошкуривал скобелем брёвна. От закисшего в запанях корья вкусно пахло смолой, дальние плоты приносили с собой редкие диковины: то расписную серыми зигзагами гадюку, то зелёную черепаху, а над сплотками порхали огромные махаоны, зимородки носились изумрудными огоньками. Вот тут-то и нашла Аркашу его мечта: премировали его за трудолюбие этим самым баяном, чтобы душу тешил себе, а заодно и на танцах играл. Каждый вечер играл Дикун, да как играл!
Вот и теперь он чутким ухом склонился к баяну, словно посоветовался с ним, запрокинул кудрявую голову, блеснул на ярком свету коронками и плавно, вроде бы с ленцой, развёл мехи. И вдруг сорвались пальцы, с прищелком запрыгали по чёрно-белым рядам густо прилаженных пуговиц. Вальс! Замерли девушки, гадая, кто позовёт, глазами кавалерам приказывая: «Меня пригласи, меня». Не всем девчатам достались кавалеры – ничего, вечер только силу набирает, а пока покружись с подружкой.
Смотрел Котька на вальсирующих, а сам больше наблюдал за Викой. Ох уж эти городские! Взрослую из себя корчит, танцует, кто ни пригласи. Кружится, откинув голову, только косички с марлевыми бантами мелькают. И хоть бы что, не стесняется. Поселковые девчонки сидят, семечки грызут, а эта… А потом такое увидел, аж зажмурился от предательства: Ванька Удодов пригласил – пошла, даже не поломалась для виду. Он лохмы свои над ней свесил, губами толстыми шевелит, должно быть, приятное говорит, раз рассмешил.
– Всё, конец! – дал себе клятву Котька.
Подошедший Вася Князев, тоже гармонист, давний завистник и соперник Аркаши, и не только по музыкальной части, понял его слова по-своему.
– Не-е, не конец, – возразил он. – Танцы долго будут. Ещё я поиграю. Устанет же Аркадий, как думаешь? Вот уже сбой даёт, чуешь?
Никакого сбоя в музыке Котька не чуял. Тут свой сбой, вот он перед глазами вертится. Ничего не ответил Князеву, отвернулся от танцующих, потерял глазами Вику, решил – навек. Но она, как почувствовала, выпросталась из рук Ваньки, припорхнула:
– Костя, пойдём! – и за руку тащит.
Срам-то какой, да и не умеет он танцевать, не пробовал никогда. Тут ещё ребята захихикали. Вика посмотрела на мальчишек строго. Примолкли.
– Да пойдём же, неумеха! Я стану учить!
И чего громко говорит, ведь слышно всем. Опомниться не успел, а Вика его уже в кругу ворочает, он же не о ногах думает, как их там переставлять, а об ушах: какие они, должно быть, красные. Подтолкнули, совсем растерялся.
– Учить уроки труднее, а, Константин? – Это Нелька шепнула и унеслась с красноармейцем. И снова – торк! Глянул – Трясейкин с Катей!
– В колонию, в колонию, – пропел Илларион.
В глазах у Котьки зал перекосило. Он вырвался, отбежал к парнишкам. Они глядели на него насмешливо, и только Ходя – ласковый человек, смотрел на него, как на героя:
– Твоя смелый, – шептал ему Ходя. – Моя тоже хочу ногами ловко шаркать.
Жар от лица кое-как оттёк. Котька что-то отвечал Ходе, глазами искал Вику. Раза два она мелькнула перед ним, опять с Ванькой, хотел уйти – что она на посмешище его выставила? Но тут увидел, как трое красноармейцев в уголке теснили Капу Поцелуеву.
– Ах, что я слышу, мальчики? – кокетливо заводила глаза под лоб Капитолина – Но увы и ах! Я танцую только с моряками. А их нет.
– Эт-то не ответ! Одного из нас берите в кавалеры, – упрашивал её старший лейтенант, что так лихо отчебучивал на сцене чечётку.
– Мой кавалер на фронте, – надменно скосилась на него Капа. – Между прочим, тоже командир. А вы непременно хотите станцевать?
– Разумеется.
Капа отбежала к Аркаше, что-то пошептала на ухо. Тот с готовностью закивал. Капа обьявила:
– Внимание! Товарищ старший лейтенант просит сыграть для него вальс-чечётку. Попросим!
Захлопали, запросили, а он на Капу не то с упрёком, не то жалостливо глядел, не ожидал такого вероломства. Быстро справился с собой, только головой крутнул и в круг вышел. Томным движением рук волосы пригладил и с лицом отрешённым – руки по швам – начал выщёлкивать подошвами «Крутится, вертится шар голубой».
Лейтенанта упрашивали плясать ещё. Вика тоже хлопала в ладоши, видно, напрочь позабыв о Котьке. И ему стало обидно. Вон Капа как ловко отшила старлея… Он вышел на крыльцо, постоял немного, вдруг Вика хватится его и догонит, иначе к чему был уговор, что будут дружить, ходить вместе в клуб и из клуба. Жалея себя, поплёлся к дому.
На улице было светло и не так морозно. Холод сдал после вчерашней вьюги, будто его ветром уметелило в другие края. Снег под луной блестел иссиня-голубым нафталинным блеском, а по нему навстречу Котьке бежала голубая собака. Собаку тоже стало жалко. Заметил – плоская и сосцы пустые болтаются. Вытянут из неё последние соки щенята, а она, бедная, околеет на морозе. И щенки пропадут без матери. Их теперь много, бездомных. У магазина стаями стоят. Кто теперь бросит кусочек? Не то время. Но бросают! Ногтём крошку отколупнут, чтоб жалость в себе притупить, и быстрее, быстрее от голодных собачьих глаз домой, где тоже ждут глаза голодные, человечьи. А собака, которой кроха перепала, долго рядом бежит, благодарная, и хвостом не виляет, не выпрашивает больше, вроде бы всё понимает. Проводит до дома и снова бежит к магазину на безнадёжный пост свой, к духу хлебному.
Возле тополя остановился. Котька считал его своим другом. Столько под ним перемечталось, сколько на нём гнёзд сорочьих разорено. Гнёзда зорил из-за скворцов. Лезут сороки в скворешники, мешают парить скворчат. Добродушные скворушки пока шель-шевель, сороки-стрекотухи голову в дырку и – клок-клок! От яичек только скорлупки и остаются. Начинай всё с начала!