Так вот, когда я все это осознал, все равно не смог смотреть, как один человек убивает другого. Если б я себе такое позволил, мне бы за это потом было стыднее всего в жизни, а страх Божий был и того больше.
Я бросился к ним и отодрал руки нападавшей от волос соседки, и злобы у этой темноволосой было столько, сколько вряд ли найдется хоть у одного живого существа. И разве не удивительно, какие коварные бывают люди? Ведь если бы она не изловчилась напасть на рыжую, та просто разорвала бы темную на клочки.
Я отвел рыжеволосую к ней в дом, дал ей напиться воды, но речь к ней пока так и не вернулась, а когда вернулась, я все равно ничего не понял, хотя говорить она умела исключительно и только по-ирландски.
Не успел я покинуть дом этой рыжей женщины, как туда вошла моя мать собственной персоной.
– Мария, матерь Божья! Вот ты где, а осел-то уже дома!
– А он жив? – спросил я.
– Да разумеется! – сказала она. – Что, ты думал, ему сделается?
Рыжеволосая улыбнулась.
– Ох, ну и представление мы тебе устроили, – сказала она. – Но даже если так, должно быть, Бог тебя к нам послал.
И голос у нее стал довольно слаб, хотя только это она и проговорила.
Перед тем как пойти домой, я решил посмотреть, что с темноволосой женщиной – и, клянусь, она сама шла ко мне.
– Сейчас я тебя вот этим отметелю за милую душу, – сказала она, сжимая в руках лопату. – Что же ты не дал мне ее проучить, когда я ее уже крепко прижала? Уж если бы она была сверху, она бы меня прикончила недолго думая, – сказала темноволосая женщина. – Она же рыжая
[94], парень!
– И все-таки, я думаю, видала она дни и получше. А так волос у нее на голове поубавилось, сама она едва говорит и, думаю, еще долго нормально говорить не сможет, – заметил я ей.
– Да и пусть бы ей, – ответила темноволосая.
В тот день мужчины из деревни отправились в холмы и взяли с собой коров. Большинство собиралось копать торф. Я рассудил, что лучше всего мне пойти домой, потому что гнусностей в этот день с меня и так уже было довольно, а я еще не был уверен, как повернется история, когда эти мужчины придут назад.
Я отправился обратно, держа ухо востро – на случай, если услышу какую-нибудь ругань между мужчинами, когда до них дойдет все, что скажут женщины. Пока что не было слышно ни писка, потому что характер у мужчин и женщин все-таки не одинаковый, хоть эти две были такие сварливицы, хуже которых не рождалось еще в Ирландии.
Наступил сырой ветреный вечер, и отец сказал мне:
– Лучше бы тебе пойти и приглядеть за коровами, раз уж другой скотины у тебя нет.
– Так и сделаю, – ответил я.
Накинул на плечи пиджак и отправился на холм. Когда я достиг пастбища, где были коровы, там уже собрались люди. Среди прочих – и поэт с палкой в руках, потому что у него тогда имелась корова – и подобных ей на ярмарке не найти: черная как смоль, холеная, она могла давать, когда была в порядке, в год три бочонка молока
[95]. Туша у нее была тоже превосходная.
«Ну что ж, – сказал я сам себе, – сегодня поэт не отвлечет меня понапрасну от работы, как это случилось, когда он мне повстречался в тот день, как я резал торф». С тех пор на холме мы с ним не сталкивались.
– А ты знаешь кусочек из «Песни осла»
[96]? – спросил он меня.
– Немножко знаю, но хотелось бы узнать еще.
– А у тебя в кармане есть бумага? Если да, тогда вынимай, и перо тоже. Сейчас самое время, потому что скоро все стихи и песни, что я когда-либо написал, уйдут вместе со мной в могилу, – если, конечно, ты их не запишешь.
Тон его мне не очень понравился, потому что мне совсем не хотелось сидеть на кочке сырым холодным вечером. Но у поэта не заняло бы много времени сложить про меня стих, от которого твоему покорному слуге сделалось бы не очень хорошо. Все мы, кто был там, присели у канавы, и наш поэт затянул свою песню. Здесь я приведу одну строфу для примера. Она не хуже любой другой из тех, что ты можешь найти в книге или просто на бумаге. Читал он так:
– Нет сегодня мне покоя,
получил письмо такое:
мне положат сорок фунтов,
коль смогу вернуться в строй я.
Я не знаю, как мне быть.
Лучше бы повременить.
Иль уж взять с военных
деньги и с судьбою не шутить?
Уверяю тебя, дорогой друг, что к тому времени, как я записал с десяток куплетов и весь вечер у меня опять пропал даром, я очень хотел, чтоб никакого поэта на этом свете больше не было и чтоб с его стихами пришлось потом иметь дело кому угодно, только не мне.
Прежде чем вся писанина оказалась на бумаге, была уже темная ночь. Все мы пошли по своим домам, а коровы вернулись в деревню задолго до нас.
– Ничего себе, – сказала мама, – что же тебя задержало в такую холодную ветреную ночь, когда уж и коровы вернулись домой?
Я рассказал ей всю правду.
– Ох, у поэта у самого, должно быть, совсем немного ума – проторчать на вершине холма столько времени! А у тебя теперь вся еда остыла, – заметила она мне.
Я заглотил с десяток совершенно холодных картошек – правда, к ним было немного горячего молока и рыбы – и после опять вышел на улицу. Тогда в деревне был один дом, где собиралась вся молодежь, и парни, и девушки, вместе просиживали там всю ночь. Чтобы отдать должное и этому дому, и молодым людям, которые там встречались, я с гордостью могу заявить, что никаких безобразий там не случалось за все мои шестьдесят семь лет.
Там мы провели друг с другом вечер в отличном настроении, до тех пор пока не оказалось уже порядком за полночь. Я пришел домой и лег спать. Уже спал или, может, только прикорнул, когда услышал, как в дверь довольно грубо застучали. Поскольку уже проснулся, я быстро вскочил и открыл дверь. Человек просунул голову внутрь, но поскольку было очень темно, я не понял, кто это, пока он не заговорил.
– Одевайся! День замечательный, – сказал голос.
Тогда я понял, кто это был: Диармад Ветрогон.