Написав вышеизложенное, я опять вышел на палубу. Сейчас там покой и благодать. И вот, прохаживаясь взад и вперед, я имел возможность, столь редкостную для нас, представителей «сухопутного племени», с близкого расстояния понаблюдать за простыми матросами — за нашими «бравыми ребятами». Матросская служба состоит в том, чтобы вести наш корабль среди волн, тянуть веревки и производить престранные манипуляции с парусами, притом еще находясь в самых невероятных и, верно, очень опасных положениях, ибо порой они залезают на головокружительную высоту!.. Служба их — нескончаемый круговорот обязанностей, совершенно необходимых, я полагаю, для успешного продвижения нашего судна. Они без конца что-то чистят, драят, красят. А какие чудеса творят они с веревками — из простого вервия умеют они создать целое сооружение! Никогда бы не подумал, что веревка может служить материалом для столь разнообразных поделок! На берегу мне случалось видеть, как искусная резьба по дереву удивительно имитирует хитросплетение веревок, здесь же я увидел, как веревочный орнамент бесподобно имитирует резьбу по дереву! Впрочем, иные из матросов и по дереву режут, и по скорлупе кокоса, и по кости — в том числе, вероятно, и слоновой. Другие мастерят модели кораблей, какие мы привыкли наблюдать в портовых городах в окнах каждой лавки, таверны или пивной. Словом, матросы, как видно, наделены неистощимой изобретательностью.
Все это я лицезрею издалека, наслаждаясь самодовольным покоем той части судна, где размещаются привилегированные пассажиры, отделенные от всех прочих высокой деревянной стеной с лесенками, ведущими наверх. Там, наверху, царит тишина, или чуть слышен приглушенный гул светской беседы, или вдруг прозвучит отрывисто и громко отданная команда. Зато на носу, за белой линией, матросы вместе работают и поют и отбивают такт под пиликанье скрипки, когда приходит час для забавы, ибо они забавляются как дети и, невинно радуясь, пляшут под скрипку. Кажется, будто в них — все детство мира. Я был немало обескуражен плодами своих наблюдений и раздумий. Носовая часть корабля населена довольно густо. Тут и небольшой отряд солдат в военной форме, и переселенцы — все простой люд, что мужчины, что женщины. Но если закрыть глаза на всех, кроме судовых матросов, то окажется, что именно они не перестают меня изумлять. В массе своей они не умеют ни читать, ни писать. Не знают и малой толики того, что знают наши офицеры. Однако у этих славных, мужественных парней имеется своя сложившаяся… как бы это назвать? Не «цивилизация», нет, ибо с городом они ничего общего не имеют. Скорее, может быть, некое сообщество, с той оговоркой, что они не полноправны, а находятся в подчинении у офицеров, и что между теми и другими есть еще и промежуточный класс так называемых унтер-офицеров, и что даже у самих матросов существуют, видимо, свои чины и ранги. Так кто же и что же они такое, эти люди, которые в одно и то же время столь свободны и столь зависимы? Они моряки, и я мало-помалу начинаю постигать значение этого слова. Иногда можно видеть, как они, в свободные от вахты часы, стоят, сцепившись согнутыми в локте руками или положив руки друг другу на плечи. Или вот иногда они спят прямо на надраенных досках палубы, и голова одного может как ни в чем не бывало покоиться на груди другого! Невинные утехи дружбы — коих я, увы, пока так и не вкусил, — счастье принадлежать к союзу родственных душ и даже такие тесные узы, связующие двоих, что они, как учит нас Святое писание, превыше любви женской,
[45]
— вот что составляет, должно быть, тот прочный цемент, который скрепляет их братство. И мне, наблюдающему за ними оттуда, где расположены мои, как я в шутку окрестил их, «владения», вдруг стало казаться, что жизнь, кипящая в носовой части судна, иногда может быть предпочтительнее той, которая подчинена порочной системе управления, безраздельно господствующей от кормы до бизань-мачты или даже от кормы до грот-мачты! (За точность этих двух наименований могу поручиться, поскольку перенял их от услужающего мне Филлипса.) Как, право же, прискорбно, что мое духовное звание и подобающее ему положение в нашем обществе бесповоротно предписывают мне находиться там, где я более быть не желаю!
Мы снова попали в непогоду — не слишком суровую, но достаточно неприятную, чтобы большинство наших дам не показывались из своих кают. Мистер Тальбот тоже не появляется. Филлипс уверяет меня, что на сей раз молодой человек не страдает морской болезнью, но как тогда объяснить странные звуки, долетевшие до моего слуха из-за запертой двери его каюты? Я отважился предложить ему свои услуги и был крайне обескуражен и обеспокоен одновременно, когда, уступая моей настойчивости, несчастный молодой джентльмен признался, что это он пытается усмирить свою душу посредством молитвы. Я далек, я бесконечно далек от того, чтобы укорять его, — нет, нет, никогда я на это не решусь! Но мне в тех звуках явственно слышался фанатизм! Я весьма опасаюсь, как бы молодой человек, несмотря на его высокое положение, не стал жертвой одной из крайних по своим воззрениям сект, супротив которых наша церковь выступает со всей строгостью. Я должен помочь ему — и я ему помогу! Правда, это может случиться не раньше, чем он снова придет в себя и с присущей ему непринужденностью вновь займет свое место в нашем обществе. А подобные всплески необузданного религиозного рвения опаснее приступов лихорадки, которым подвержены обитатели здешних широт. Он человек мирской, светский, и кому, как не мне, исполнить приятную обязанность вернуть его к благородной умеренности в религии, каковая, да простится мне невольный афоризм, воплощает в себе самый дух Англиканской церкви!
Он появился вновь на палубе — и намеренно избегает меня, возможно от смущения, что его застигли во время его чрезмерно ревностных молитв. Я покуда не стану ему докучать, а лучше помолюсь за него в надежде, что с каждым днем мы с ним все ближе и ближе к обоюдному пониманию. Сегодня утром, завидев его наверху, я приветствовал его издалека, но он будто и не заметил. Благородный юноша! Он, который всегда спешит на помощь другим, считает ниже своего достоинства просить о помощи для себя.
Нынче утром, выйдя на палубу, я уже в который раз наблюдал, как происходит ритуал, который странным образом беспокоит меня, наполняя смешанным чувством печали и восхищения. На палубу выкатывают большую бочку. Матросы выстраиваются в очередь, и каждый получает по чарке пойла из бочки, которое тут же и выпивает, но не раньше, чем воскликнет: «За короля! Храни его Господь!» Жаль, что Его Величество этого не видит. Я отлично знаю, что в бочке содержится вино, дьявольское зелье, и я ни на йоту не отступлюсь от моего прежде высказанного мнения: низшему сословию следует запретить потреблять крепкие напитки. Эля было бы с них вполне довольно, и даже сверх того, — ну да эль пусть уж пьют!
И тем не менее здесь, здесь, на колышущейся груди океана, под жарким солнцем, имея перед глазами целую ватагу бронзовых от загара, голых по пояс молодых парней — их ладони, подошвы их ног затвердели от трудной и опасной работы, их суровые, но открытые лица обветрены штормами всех океанов, их густые кудри развеваются на ветру, открывая лоб, — здесь мое первоначальное мнение если и не было опровергнуто, то во всяком случае не могло не претерпеть определенных смягчающих его изменений. В частности, один молодой парень, за которым я наблюдал особенно пристально, узкий в талии и бедрах, но широкий в плечах Сын Нептуна, натолкнул меня на мысль, что зловредность горячительного пойла порядком зависит от того, кто и где его потребляет. Ибо складывалось впечатление, что эти необыкновенные существа, эти молодые люди, по крайней мере некоторые из них, и уж один из них наверняка, принадлежат к племени мифических гигантов. Я припомнил легенду о Талосе, человеке из бронзы, которого оживили, влив в его металлическую оболочку жидкий огонь. И мне подумалось, что та без сомнения огненная жидкость (ром), которую, из ложно понимаемых человеколюбия и отеческой заботы, бесперебойно поставляют нашему флоту, — что сия жидкость и впрямь подходящий ихор (так, по преданию, называлась кровь в жилах греческих богов) для созданий полубожественных, с пропорциями античных героев! У многих на теле были заметны следы дисциплинарных внушений, и эти параллельные рубцы они выставляют напоказ без всякого стеснения и даже с гордостью! А кое-кто из матросов — берусь утверждать! — считает эти отметины почетными! Но у некоторых, и таких немало, имеются шрамы достоинства неоспоримого — память о клинке, пуле, шрапнели или осколке снаряда. Увечных среди них нет — а если и недостает у кого пальца, глаза или уха, такой изъян скорее красит их, как медаль за отвагу. И есть там один, кого я сам для себя мысленно избрал своим героем. У него нет ни рубцов, ни шрамов, только четыре-пять белых царапин на левой стороне его открытого, располагающего к себе лица — как будто он, подобно Гераклу, схватился когда-то врукопашную с диким зверем! (Геракл, как тебе известно, один из своих легендарных подвигов совершил, одолев немейского льва голыми руками.) Он был босиком, его нижние конечности — я описываю здесь моего юного героя, не древнегреческого! Одежда, облекающая его нижние конечности, прилегала к ним будто влитая. Меня покорила мужественная грация, с какой он одним махом опрокинул в себя чарку и поставил порожнюю посудину на место, на крышку бочки. И тут у меня странным образом разыгралось воображение. Я вспомнил, как, читая что-то из истории объединения Англии и Шотландии, я наткнулся на рассказ о том, как Мария Стюарт, впервые прибыв королевой в свое королевство, оказалась на праздничном пиру. По свидетельству летописца, шея у нее была такая тонкая, а кожа такая белая, что, когда она пила вино, густой рубиновый цвет его был виден всем присутствующим сквозь нежную кожу! Эта картина неизменно производила сильнейшее впечатление на мою отроческую душу! Но только сейчас я вдруг вспомнил, с каким удовольствием предавался я ребяческим мечтам, как стану взрослым и моя суженая тоже поразит всех чем-то особенным и прекрасным — в добавление, разумеется, к более существенным достоинствам, таким как красота ума и души. И вот теперь, когда мистер Тальбот из скромности сторонится меня, я уже не чувствую себя властелином в моих владениях, в моем королевстве, ограниченном коридором, каютой и шкафутом; меня словно неожиданно свергли с трона, и на престол взошел новый монарх! Ибо сей бронзовый юноша с пылающим ихором в жилах — а когда он, запрокинув голову, пил ром, мне казалось, я слышу гул огненной пещи и внутренним зрением своим вижу рвущееся наружу пламя… Короче говоря, своим наружным зрением я видел, и в том не сомневался, что новый король — он! И я добровольно сложил с себя венец и возжаждал преклонить перед ним колена. Все мое сердце рвалось вон из груди в страстном желании привести прекрасного юношу к престолу Спасителя, как мой первый и уж верно самый ценный плод в том урожае, который я послан пожать. Когда он отошел от бочки, мои глаза невольно продолжали следовать за ним. А пошел он туда, куда, увы, мне доступа нет. Он побежал на нос вдоль по той четвертой мачте, которая, в отличие от трех других, установлена почти горизонтально, — я имею в виду бушприт и все что на нем: всевозможные веревки и снасти, и цепи, и реи, и паруса. Мне вспомнился старый дуб, в кроне которого мы с тобой любили укрываться детьми. Но он (король) не карабкался, а бежал — вперед? вверх? — и, добежав до самого кончика, остановился, глядя вниз на воду. Тело его привычно покачивалось, балансируя в такт нашему неспешному движению. Только плечом опирался он на веревку, а можно было подумать, что опорой ему служил по меньшей мере ствол дерева! Затем он повернулся, пробежал немного назад и улегся прямо на бушприт — без всякой опаски, как в собственную постель! Какое восхитительное, ни с чем не сравнимое воплощение свободы — юноша в ветвях одного из плавучих деревьев (назовем их образно так) Его Королевского Величества! Нет, не деревьев, а целых дубрав! Значит, так: юный король, увенчанный короной кудрей, возлежал… Но будет мне придумывать небылицы!