В конце концов я пришел к заключению, что правильнее всего было бы сделать одно из двух. Первое — забыть дорогу на мостик и до окончания нашего плавания держаться от него на почтительном расстоянии, сохраняя свое достоинство. Второе — пойти на мостик, зачитать наизусть капитану Андерсону и всем джентльменам, каковым случится при сем присутствовать, его же «Правила», холодно сказав напоследок: «Капитан Андерсон, больше я вас не потревожу», после чего немедленно удалиться и впредь ни за что и ни при каких обстоятельствах не заходить на ту часть судна, разве только в том случае, если бы капитан Андерсон снизошел до того, чтобы принести мне свои извинения. Я еще некоторое время репетировал и доводил до совершенства мою прощальную речь. Но под конец я уперся в соображение, что, по всей вероятности, он просто не даст мне возможности ее произнести. Он настоящий мастер затыкать другим рот, причем самым грубым образом. Видно, лучше мне избрать первый путь и отныне не давать ему более ни повода, ни случая меня оскорбить.
Должен сказать, что, приняв это решение, я испытал огромное облегчение — будто камень с души упал. С помощью Святого Провидения мне, может быть, удастся до завершения нашего плавания не сталкиваться с ним лицом к лицу. Однако же мой первый долг, долг христианина, повелевал мне простить его, хотя я уже хорошо понимал, какое это чудовище. И я сумел исполнить свой долг, правда, мне пришлось хорошенько помолиться и поразмышлять о той ужасной участи, которая ожидает его после того, как предстанет он перед престолом Всевышнего. Тут уж я признал в нем моего брата, в мыслях стал ему сторожем и помолился за нас обоих.
Исполнив свой долг, я, дабы немного отвлечься и развеяться, обратился мыслями к светской литературе и, подобно, скажем, герою «Робинзона Крузо», решил, что мне перво-наперво надлежит установить, какая же часть корабля составляет мои — как я в шутку назвал это — владения! Сюда входят моя каюта, коридор, куда из нее попадаешь, пассажирский салон, где я могу, набравшись смелости, подкрепляться пищей в присутствии леди и джентльменов, кои все были свидетелями моего унижения. Не заказаны мне также два необходимых помещения, имеющихся к услугам пассажиров, а также часть палубы, или шкафут, как называет ее Филлипс, которая тянется до белой линии у грот-мачты, отделяющей нас от простого люда — матросов и переселенцев. Сюда, на палубу, буду выходить в погожие дни подышать свежим воздухом. Здесь же, возможно, я могу познакомиться с кем-то из джентльменов — и дам тоже! — в ком я встречу больше к себе расположения. И здесь же — ибо мне известно, что он здесь регулярно прогуливается, — я упрочу и углублю мои дружеские отношения с мистером Тальботом. В сырую и ветреную погоду мне, конечно, придется довольствоваться коридором и отведенной мне каютой. И так я увидел, что даже если я и впредь буду ограничен лишь этими помещениями, то вполне смогу прожить предстоящие несколько месяцев без особых неудобств и, главное, сумею избежать самой страшной беды — уныния, постепенно сводящего с ума. Все наладится.
Такой вывод и такое открытие доставили мне несказанную радость — столь полного земного удовольствия я не испытывал, кажется, с того дня, как покинул дорогие моему сердцу родные края. Я немедленно отправился обходить границы моего острова — моих владений! — перебирая в памяти всех, кто был бы рад и счастлив получить право пользоваться столь обширной территорией и расценил бы это как живительный глоток свободы: я разумею тех, кто в ходе истории не раз оказывался в темнице, борясь за правое дело. И хоть я, с позволения сказать, отказался от своих законных прав на ту часть судна, где мог бы находиться, исходя из прерогатив моего сана и соответствующего ему положения в обществе — что ж, шкафут в определенном отношении даже предпочтительнее мостика! И вообще, я видел, как сам мистер Тальбот не просто подошел к белой линии на палубе, но и, перейдя через нее, стал спокойно прохаживаться среди простого люда с удивительной свободой, много говорящей о широте и демократичности его натуры.
С момента, как я написал те последние слова, я успел упрочить мое знакомство с мистером Тальботом. Именно он — он, и никто другой — захотел меня разыскать. Вот кто подлинный друг религии! Он сам пришел ко мне в каюту и в самой дружеской и открытой манере попросил меня осчастливить плывущих на корабле, обратившись к ним вечером с небольшой проповедью! Наше собрание состоялось в пассажирском салоне. Не стану притворяться, что представители знати, назовем их так, все слушали меня с большим вниманием, из офицеров же присутствовал только один. И потому я взывал к сердцам тех, кто, как мне думается, был открыт для слова Божия, — к одной молодой даме, сколь благочестивой, столь и прекрасной наружно, и к самому мистеру Тальботу, чьи богоугодные помыслы делают честь не только ему самому, но и через него — всему тому сословию, к которому он принадлежит. Можно только мечтать, чтобы все люди благородного звания, вся английская знать, прониклись бы духом столь же высоким!
–
Должно быть, все дело в злонамеренном влиянии капитана Андерсона; а быть может, меня игнорируют потому, что так предписывает вести себя утонченность манер, врожденная деликатность чувств, — как бы то ни было, хотя я неизменно приветствую наших леди и джентльменов, когда, находясь на шкафуте, вижу их наверху, на мостике, лишь в редких случаях кто-то из них мне отвечает. Впрочем, говоря по чести, сейчас, да и все последние три дня, приветствия посылать некуда: прогуливаться на шкафуте невозможно, вся палуба залита водой. На сей раз я переношу непогоду куда лучше, чем прежде, — как заправский моряк! А вот мистер Тальбот совсем занемог. Я спросил Филлипса, что с ним такое, и Филлипс с нескрываемым сарказмом сказал, что тот, видать, чего-то съел! Я набрался смелости, тихонько перешел на другую сторону нашего коридора и постучал, но ответа не последовало. Расхрабрившись окончательно, я поднял щеколду и вошел. Молодой человек спал; лицо его, подбородок, губы, щеки заросли недельной бородой… Я трепещу и не смею поведать здесь о том впечатлении, которое произвело на меня его лицо, пока он пребывал во власти сна, — то было Его лицо, Того, Кто принял страдания за всех нас… И когда я склонился над ним, не в силах противиться какому-то безотчетному порыву, в его дыхании я уловил — воистину так, я себя не обманываю! — благоухание святости! Я не счел себя достойным его уст, но с великим благоговением приложил свои уста к его руке — к той, что лежала поверх одеяла. И удалился словно от алтаря — такова сила добродетели!
Погода снова разъяснилась. Я возобновил мои прогулки на шкафуте, а благородные леди и джентльмены на мостике. Но ничего, зато теперь я добрый моряк и могу открыто появляться на людях!
Воздух в моей каюте горячий и влажный. И недаром, мы ведь вот-вот достигнем самой знойной части мира. Я сижу тут у себя за откидной доской, в одной рубахе и неудобосказуемых, и сочиняю сие письмо, ежели к нему применимо это слово, и оно, мое письмо, в определенном смысле мой единственный друг. Должен признаться, я все еще немного робею показываться при дамах после того моего знатного приземления на палубу, которым я обязан нашему капитану. Мистер Тальбот, по слухам, чувствует себя лучше, в последние несколько дней его видели неоднократно, однако его нерешительность, вызванная моим саном, и, вполне допускаю, желание избавить меня от лишней неловкости удерживают его на почтительном от меня расстоянии.