– Я очень жалею, сочная ягодка моя, – проворковал он.
– Конечно, – отозвалась она. – Мы не виделись несколько месяцев… Вернее, виделись, но не встречались…
Она запнулась, смутившись.
– Ты самоотверженно помогала мне, – продолжил Отто. – Не думай, будто я не оценил… Просто за всеми этими событиями…
– Я понимаю, господин Отто…
Но он не слушал ее.
– Ты добровольно взвалила на себя тяжкую ношу – уход за безнадежными больными, и ты выстояла… и они выстояли вместе с тобой. А я… я…
– Я благодарна, господин Отто…
– Нет-нет! Тебе не следует меня благодарить! За всеми этими заботами я совсем позабыл о тебе, упустил из вида.
Он поманил ее рукой, и она приблизилась. Он раскрыл объятия, и она обняла. Покорно и ласково, как прежде. Ее объятие, крепкое и мягкое, вливало в него силу, странную, необузданную, как эта чужая земля. Сила, словно непривычная пища, имела необычайный привкус, но животворила, но воскрешала. Гаша прошептала тихо:
– Мне надо сбегать домой, господин Отто. Умыться, проведать…
– А кстати, – Отто разомкнул объятия, отступил на шаг. – Хочу повидать твою семью! И к старосте Петровану имею дело. Разговор. Эй, Фекет! Заводи-ка «кюбельваген»!
* * *
Ее лицо казалось невероятно белым, белее мартовского снега в обрамлении черного платка. Кисти рук были обнажены и покрыты кровью. В правой руке она держала топор, левой сжимала обмякшее тело курицы. Женщина держала птицу вниз головой, за лапы. Курица висела над истоптанным снегом покорно, время от времени прикрывая глаза желтыми веками. В углу двора догорал высокий костер. Неприятно пахло паленым пером и свежей кровью.
– Тетенька! – позвала Гаша. – Надежда Аркадьевна!
Женщина уставила на них прозрачные, серые глаза. Отто отвернулся, не в силах смотреть на ее замкнутое лицо. Разве она нежна и податлива? Разве она искренна? Странное существо без пола и без возраста. Лицо суровое, как у монахини-миноритки
[71]. Разве это женщина?
– Последняя курица, – проговорила жена деда Серафима, протягивая им левую руку. Курица дернулась, завертела головой. – Вы к нам, господин? Муж в доме. Ушел, не хочет смотреть, как я курям головы рублю. Не любит.
Она положила курицу на деревянную, бурую от крови колоду. Короткий замах, глухой стук, и куриная голова упала на потемневший, истоптанный снег. Отто поморщился, заторопился к крыльцу.
– Нешто страшно смотреть? – усмехнулась Надежда. – Это доктору-то? Да еще такому?
Отто на миг показалось, будто она пьяна, но навстречу ему из дома вышел дед Серафим, выбежали, завертелись вокруг него девочки. Смелая Леночка дергала его за полы шинели.
– Последней курице хана, так-то оно! – весело щебетала она. – Бабушки сварят похлебку, и мы накормим больных бойцов! Пленных накормим. Мы – сестры милосердия!
Петрован смутился.
– Прошу в дом! – он ухватился большой ладонью за дверную ручку, распахнул дверь. – Herr Sturmbannführer erlauben Mädchen die Kranken im Krankenhaus zu besuchen. In pödagogischen Zwecken. Und wir möchten Sie darüber informieren, aber…
[72]
– Mach dir keine Sorgen, liebe… es ist so schmerzhaften Tod… das… richtig, ich bin unendlich dankbar für alles, was…
[73]
Проходя через темные сени, он тихо спросил Гашу:
– Похлиебькя… милоседие… Глафьирья, was
[74] милозес… милосердце?
Александра Фоминична встретила их в горнице, заговорила с Отто ласково и настороженно. Отвечала на вопросы, тщательно подбирая слова. А Отто смотрел по сторонам: все те же кружева на окнах, тот же огонек под сумрачным ликом русской Богоматери, тот же печной дух, тот же молитвенный шепоток за печкой. Гаша куда-то скрылась, но хозяин дома находился при нем неотлучно, ловил каждое слово Александры Фоминичны, внимательно прислушиваясь к ее корявому немецкому.
– Frau lustig verzerrten Worte, – улыбался Отто. – Wahrscheinlich mein Russisch ist einfach lächerlich!
[75]
– Вы заберете Гашу… – Александра Фоминична перешла на русский язык так внезапно, что дед Серафим вздрогнул. – Да, доля ее незавидна, но все же она лучше, чем участь этих детей… которых вы…
Дед Серафим опустил тяжелую ладонь ей на плечо, и она умолкла. Внезапно потянуло холодом.
– Можете идти на двор. Более нечего страшиться. Закончила дело. Ощипала, разделала, часть на лед убрала, часть – на завтра детям да болявым… – жена Петрована хлопнула дверью. – Эх, остались петушок да две несушки. Нешто выживем, дед, до весны? А там глядишь…
Она осеклась, глянула на Отто, сняла с головы черный платок. Отто ожидал увидеть косу, длинную, змеистую, такую же, как у большинства здешних женщин. Но под черным платком оказался другой, белый. В белом обрамлении лицо Надежды сделалось похожим на подсвеченный лампадой сумрачный лик.
Из смежной комнаты выскочила Гаша. Настороженно огляделась, замерла.
– Глафьирья, нам пора… пора… писать отчет. Работа! – он развел руками.
– Да, потрудись еще, дочка, – Александра Фоминична устало присела под окно на лавку.
Жена Петрована размашисто перекрестилась на лик.
– Наказала нас за отступничество – и поделом нам, и хватит. Оставь хоть этих детей, пощади. Избавь их от лишних страданий. Пусть живут, пусть защитят твою землю, – Надежда говорила тихо, ни на кого не глядя, рассеянно переставляя с места на место горшки на печной полке.
– Аминь, – едва слышно прошелестело за печкой.
Надежда присела на корточки, раскрыла дверцу топки, пошуровала кочергой тлеющие угольки, подбросила кизяка, доглядела, как он занимается пламенем. Огонь в печи затрещал-загудел, а Отто почудилось, будто то воет последняя мартовская вьюга…
* * *
Отто, против обыкновения, полез на заднее сиденье и потянул за собой Гашу.
– Ягодка моя сочная, – бормотал он, целуя ее. – Прости, прости, что надолго оставил тебя, что не замечал. Мне горько, поверь, горько и странно видеть, как твоя семья на свои средства подкармливает моих… пациентов. Зачем? Они в надежных руках, они служат делу рейха, а рейх заботится о тех, кто служит ему.