В смерти отца упрекнул, разнюхал что-то тёмное и валит с больной головы на здоровую. А ещё хуже, что новый князь напрочь не признает христианство. Христа не почитает. Слушает советника Кима. Хазарина. Нашёл пророка. Дурачина бестолковая. Шлялся по землям хазарским, нагляделся... теперь и здесь станет чинить, как враги. Как тёмные идолопоклонники. Вместо жизни ладной, с одним богом, с любовью к ближнему наворотит...
Чего наворотит Владимир, Претич не знал, но чувствовал, добра не будет. Он самому себе не желал признаться, что правда об убийстве Святослава задевает его за живое. Стыдно. Но признать свою вину старый воевода не мог. Стыд прятал. Глушил ответными упрёками в адрес юного правителя и находил немало грехов. Если приглядеться, у каждого их довольно. А у того, кто даёт тебе указы по праву старшинства, по праву крови, а не в силу собственного опыта или умения, тем паче. Указующая длань всегда в тягость.
Но вот зашевелились на стене. Отступили стражники. Показался Рогволд, свита, а там и Глеба подвели.
Шуба расхристанна, князь стоит, как пьяный. Страшен Глеб. Лицо нездорово, покрыто красными пятнами, а глаза слезятся, даже издали видать. Словно готов рыдать в умилении. Как же, рать пришла, нынче будет волен. О том и сказать намерен.
Снизу не слышно, что Глебу втолковывает Рогволд, что подсказывают советчики полоцкие, заметно лишь, что князь растерян. Глядит мимо... видит своё. Высматривает не слуг внизу, в строю со щитами, не соратников, а своё. Бог его ведает, к чему глаз прикипел. Голуби, что ли, отвлекли?
Рогволд выступил вперёд и крикнул, указывая на Глеба:
— Князь Глеб и я, слуга полоцкий, пришли к согласию. Миром решили. Нет меж нас вражды. О том и скажет великий князь киевский. А виру за убиенного свата заплачу. Как и должно. Вот...
Рогволд отступил и повёл рукой, призывая Глеба подтвердить сказанное. Тут близ Глеба появился Горбань, что-то сунул в руку оробевшему князю, верно, чтоб промочил горло, но Глеб не принял фляги, отвёл руку и ступил вперёд к самому краю стены. Все притихли. Ждали правды.
— Та-ать! — Громко вымолвил Глеб непонятное. И снова шагнул вперёд.
Слуга с флягой успел подать Глебу руку, чтоб тот опёрся, всё же край скользок, но Глеб не принял помощи и двинулся далее. Поднял широкие рукава, распахнув расстёгнутую шубу, как будто в великой радости и... прыгнул вниз, беспечно ухмыляясь.
Фляга вывалилась и мелькнула следом, слуга не успел подхватить Глеба. Дёрнулся, да поздно. Хватали воздух и другие воины, тянулись к шубе, да разве пальчиками удержать? Миг, и нет Глеба на стене. Летучей мышью распластал шубу, тёмным пятном ухнул вниз к земле. К снегу и глыбам мёрзлого льда под стеной.
Рать молчала. Молчал и Претич. Только Рогволд ожил на стене, награждал слуг тумаками, кричал что-то злое, но в ропоте, охватившем собравшихся, его гнев терялся. Не разобрать. Да и не глядели на него. Сотни глаз прикованы к Глебу. К покойнику.
— Убился-а! Князь Глеб убился! — неслось заполошное завывание вдоль стены, и Претич поверил. Не видел ещё Глеба, вывернувшего голову, не спешил глядеть на разбившегося, а уже знал, не жилец.
Сдвинулись воины, шагали к стене, приглядывая за врагами. Но стрел не сыпалось. Полоцкие растерялись, ждали приказа. Потому к Глебу подошли спокойно, без суеты. Забирать тело позволяют и в ратное время.
В том, как лежал князь, как согнулись его руки и перебитый хребет, нет ничего удивительного, всем мертвецам безразлично, как они выглядят. Страшное позади, а до непристойного им уж дела нет.
Невозможно понять, куда спешил князь, о чём заботился. И только сверху, со стены, заметен страшный оскал коченеющей головы, мёрзлым глазам которой теперь открыто недоступное живым да зрячим.
Глава двадцатая РОГНЕДА
Претич растерял прежнюю сноровку. Хоть и зол на Владимира, хоть и не люб ему меньшой сын Святослава, а уступил. Город нужно брать. Без покарания расползётся своевольство по земле, и все труды ратные пойдут прахом. Спорил через силу, для вида. А после махнул рукой:
— Ну, будет. Брать так брать, только не спеши с удалыми наскоками. Лезть на стену в гололёд — глупость и только.
Владимир кивнул и спрашивает невинно:
— Глупость. А как по уму? Пришли воевать, а дальше?
— А дальше слушай меня... — нехотя отвечает воевода. Потому что открывать свои тайны Владимиру не собирался, да вот пришлось. — Есть человек в городе, мой должник. Грешил ранее, виноват. Теперь отдаст сполна. Поможет ворота отпереть, разумеешь? Ночью войдём в город...
И верно, вошли в ночном мраке. Полсотни ратников, укутавшись в белое, притрусив снегом одежды, дождались Горбаня, должника Претича, и поползли к городу. Тихими волками пробрались в чужой стан, резали случайных встречных, глушили крики стрелами, снимали стражников сулицами и, к счастью киевлян, открыли ворота.
И вломилась дружина в Полоцк. Первой же ночью хлынула волна киевской ненависти. Начинать войну всегда непривычно, но смерть Глеба сняла преграду, отмела препоны сомнений, и в город входили мстители. Жалостливых не осталось. В холодном воздухе едва заметно кружил снег, а на улицах укреплённого города свистели клинки, пронзительно кричали женщины и пахло гарью. Огонь спускался вниз по улицам, охватывал терема зажиточных горожан, яснее всяких угроз показывая сражающимся, куда склонилась удача, кому она благоволит этой ночью. Много честных ратников стремилось сражаться, оборонять город, но вторжение уже преодолело черту поправимого зла, беда распалась на множество мелких очагов и катилась по узким улочкам, повергая самых твёрдых в растерянность. Так кухарка, слишком поздно заглянувшая в печь, видит лопнувший горшок, почерневшие до угольев комья прогоревшей каши и вздымает руки в бесполезном упрёке нечистым силам, вместо того чтоб выхватывать пропадающую стряпню. Поздно. Слишком поздно.
Город горел, город безнадёжно скулил, отбивался из последних сил, а сплочённой дружины оборонцев уже не оставалось. Ратное дело сурово. Гибли самые честные, верные долгу, а остальных вязали, сгоняли в сараи, лишали воли и оружия. Потому что так проще. Расколоть полено удобней вдоль мягкой стороны, минуя сучки. Сучки на худой конец сгорят, сунул в печь корявый раздвоенный обрубок и жди, затрещит смолистое дерево, займётся, на углях не устоит.
Так и с городом. Брали ночью, спешили, каждый знал наверняка, лучше всё отдать сейчас, чем мёрзнуть под стеной долгими днями и ночами, в надежде на слабость осаждённых.
Владимир и рад не видеть погром, учинённый в городе наёмниками, да не получалось.
И первые схватки, и первые жертвы, и первый штурм помнятся дольше, кажутся более яркими, чем многие последующие.