Ему не повезло‚ этому клиенту. Войну зацепил краем‚ не настрелялся‚ не накричался‚ орденов не нахватал всласть. Раззадорило и не утолило. Натаскивал на бои молодые пополнения‚ чистил без пользы оружие‚ прицеливался в дурацкие мишени‚ а повоевать не удалось‚ потешиться‚ стоящим делом повеселить кровь. Старел, как ржавел под чехлом.
Скука. Тоска. Бабьи сплетни в военном городке. Мать-командирша с капитаном. Мать-заместительша с лейтенантом. Мать-замполитша с матерью-начфиншей. А ему бы повоевать. Ему бы – стрелять‚ бомбить, взрывать и запускать. Снилось ночами‚ грезилось наяву: пуля из ствола‚ батарея из укрытия‚ ракета из шахты‚ штурмовик из пике‚ орден на грудь‚ звезда на погон.
Его тоже надо понять.
Алик Сорокер подбривал могучую складку на загривке и отрабатывал «бритый бокс», по бокам голо, наверху нашлепка; на столе, среди ножниц-гребенок, лежал, как невзначай, «Блокнот агитатора».
– Мы их кормим, – говорил клиент, лаская глазами официальное издание, – а они своевольничают.
И Алик ежился виновато
– Скоро уже, – обещал. – Поверь мне. Мы их обязательно приструним.
И Сорокер так испугался, что стал даже храбрым. Доспел, другими словами. Дозрел на веточке.
– Пора переводить клиентуру, – сказал с опозданием и попросился на выезд.
Парикмахеры – они не пропадут.
Появился клиент в отставке, а Алика и след простыл.
Лишь «Блокнот агитатора» на столе.
– Ах, – сказал тот, клацнув железными зубами, – я бы его своими руками!
И показал как…
А теперь вернемся к демонстрации…
…в центре Москвы.
В приемной ЦК партии первыми всполошились посетители. Долго нас разглядывали, расспрашивали, негодовали, не верили.
Высоченный мужичина с Донбасса заорал в поддержку:
– Да я десять месяцев без работы! Я с ними, может, уеду...
Старик с клюкой затопал ногами:
– Позор! Я ранен был! Я воевал за вас! Снимите звезды!..
Пожилой интеллигент замахал руками, отгоняя близкую напасть:
– Избили? У нас невозможно! Нет, нет...
Девушка в сторонке, наглядевшись на нас, дружно сплоченных, спросила с удивлением:
– Как же вы нашли друг друга?..
Вечером нас увозили в автобусах.
Милиция перекрывала дворы и улицу.
Наши жены прыгали за оцеплением и махали руками.
Сомневающимся объясняли – увозят сумасшедших.
Нас доставили в вытрезвитель. Допросили, составили протокол и повезли куда-то. Может, в милицию. В тюрьму. Или опять в лес.
Автобус остановился на пустынной набережной.
– Выходите.
Мы вышли.
Автобус уехал.
К слову сказать, это был мой день рождения.
И когда вернулся домой, уже к полуночи, гости закричали:
– Чего так поздно?..
Через два дня, рано утром, вышел с Кексом на улицу.
Не успел он поднять лапу, как нас схватили и увезли в милицию. Держали до полудня, не давали вывести пса к ближайшему столбу. Говорил ему: «Делай тут», но благородный Кекс, с золотой медалью за породистость, не мог себе этого позволить. В середине дня его посадили в коляску мотоцикла и отвезли к жене. «А мужа куда дели?» – спросила. «К судье повезли».
Суд был очень короткий. Минут пять. Максимум, семь.
В здание не пускали посторонних. Перед зданием густо стояли машины. Внутри топтались штатские и милиция. Штатских было больше.
Судья мне понравилась. Миленькая, с тонкими чертами лица и красивыми глазками. Перед ней лежали показания очевидцев, и она переписывала их в приговор. В зале сидели свидетели. Так, очевидно, полагалось.
Кончив писать, она объявила:
– За нарушени общественного порядка – пятнадцать суток.
– Спасибо, – машинально сказал я.
Свидетели в штатском засмеялись.
После приговора посадили в «воронок», отвезли в огороженное место под названием «Березка». Камер было одиннадцать, нас столько же, по одному на каждую, и заключенные прослушали историю про избиение и демонстрацию. Прослушали ее и милиционеры.
Зона отдыха.
Пятнадцать суток на размышление.
Было у тещи
Семеро зятьев...
Хомка сел,
И Пахомка сел,
И Гришка сел,
И Гаврюшка сел,
И Макарка сел,
И Захарка сел.
«Зятюшка Ванюшка,
Поди и ты сядь!»
В камере было не продохнуть: тридцать арестантов на малых квадратных метрах.
Бок о бок.
Нос к носу.
Один – туберкулезный, с долгими приступами по ночам. Другой – эпилептик, бился на грязном полу, стучал головой о крашеные доски, мычал онемелым языком. Третий мочился под себя, ходил в мокрых штанах на работу.
Курить в камере нельзя, но все курили. Проносили тайком сигареты, терли сухой березовый лист, сворачивали цигарки. Грязь. Теснота. Удушье и хрип. Пепел на полу и на нарах. Вонь, круто замешанная на всех нечистотах сразу. Утром их вели к автобусам, а мы оставались в одиночестве, каждый в своей камере.
Было знобко в конце октября, днем почти не топили. Было голодно: в семь утра несколько ложек каши, а ужин вечером, вместе со всеми.
Мы дремали на нарах в смрадных камерах, привалившись к прохладной батарее, и завидовали остальным. Они работали на базе, воровали яблоки с апельсинами, продавали задешево на улице, покупали на всех хлеб, колбасу, пару банок маринованных огурцов, варили на костре картошку – мы оставались без еды.
И они стали о нас заботиться.
Совали в столовой лишнюю порцию каши. Кусок хлеба. Миску супа погуще. Через шмон на входе протаскивали для нас лук, чеснок, пару лимонов. Вова-наркоман сунул из кулака в кулак два слипшихся кусочка сахара; было смешно и трогательно: я съел их за ужином.
Мишка-хват пронес через проходную здоровенную кормовую морковь.
Привязал ее к члену.
– Вам, жиды! Ешьте на здоровье!..
Милиционер сказал шепотом:
– О вас «Голос Америки» передавал. Очень уж коротко. Не знают, что ли, подробностей?
Другой сообщил с глаза на глаз:
– У меня у самого бабка еврейка.
Третий – убежденно, сунув потихоньку плавленый сырок и кусок хлеба:
– Раз уж вы поднялись, обратно не загонишь.