Оглянулся быстро, по-воровски: леса за спиной, сады яблоневые, – нет, не намотать, не увезти с собой, не протащить незаконно через таможню.
Но где тогда я хозяин?
Где тогда я?..
Сказано было‚ да не в теперешние уши…
…человеку лучше бы не родиться.
Жизнь коротка и невзгоды на пути его.
Но раз уж явился на свет‚ дали бы одно‚ на все дни: прошагать налегке малыми тропками‚ грибными перелесками‚ по росным приречным травам‚ поглядывая по сторонам‚ посвистывая‚ покусывая соломинку‚ не усталому‚ не запыхавшемуся‚ и прохлада ласковая на лице.
Всякое на свете доступно всякому‚ но не всякий всякого заслуживает.
Мы плыли на колесном пароходе по Волге, Каме и Белой.
В музыкальной каюте, каюте пыток.
Дверь поскрипывала, полка попискивала, кровать покряхтывала, стекло постукивало, жалюзи побрякивали, раковина похрюкивала, и так круглые сутки, ночь и день, без сна и отдыха, хоть и запихивали бумажку в дверь, нож за полку, вилку под жалюзи, голову под подушку.
Семь дней до Уфы, семь дней обратно.
Как гнали нарочно из каюты, чтобы застыл на палубе старенького парохода, оглядывая окрестности, а на берегу стояли туземцы, группами и поодиночке, высматривали на горизонте корабль с бусами-счастьем.
Хозяева – не гости.
Действующие лица – не зрители.
Кричала в тумане пароходная сирена, кричала всю ночь, без отдыха, в ужасе перед неизбежным столкновением.
Было жарко.
Горели торфяники.
Купаться на стоянках не разрешали: в реке подстерегали холерные вибрионы.
Все дни разносилась по окрестностям разудалая песня про толстого Карлсона.
Посреди Рыбинского водохранилища торчали из воды останки порушенной церкви. В стороне от судоходного фарватера, на глубине, остался затопленный город Молога с соборами и монастырями. Гигантская статуя «Мать-Волга» возвышалась на берегу, но мы ее не приметили. Моторные лодки пристраивались у борта, оттуда спрашивали, нет ли на продажу пива.
На пристани, к которой причалили на пару минут, застыл беспечальный созерцатель, в глазах его плескалась вода, отражался белизной борт парохода.
Так сидят пассажиры на глухом полустанке в ожидании почтового‚ пятьсот четвертого‚ который безбожно запаздывает на годы‚ с усталой покорностью провожая глазами просвистывающие блистательные курьерские. Или жители деревенские на крохотном причале‚ в конце навигации‚ и красавец-теплоход‚ подразнивая‚ проходит в отдалении с музыкой‚ пивом‚ танцами, а впереди пурга‚ стылые облака‚ поземка за мерзлыми стенами‚ вой изголодавшихся по теплу и свету волков…
С Волги повернули на Каму, с Камы на Белую, которая выказывала нефтяные вышки по обеим берегам. Ранним утром приплыли в Уфу, бродили по улицам, купили знаменитый башкирский мед, вечером отправились обратно.
На Каме причалили к Набережным Челнам. Строили там огромный автомобильный завод, на пристани бушевали бывшие его работники, желавшие уплыть на нашем пароходе.
Они штурмом взяли буфет, где мгновенно иссякли горячительные напитки, забили нижние палубы, вповалку лежали в проходах. На остановках нас ожидал милицейский фургон; матросы сносили на пристань перепившихся пассажиров, складывали на доски, и мы плыли дальше.
Толстый Карлсон плыл вместе со всеми, не давал покоя.
К вечеру народу поубавилось, но пароход встал, протяжно загудел, не способный вписаться в фарватер.
Заволновались. Забегали. Под нижним настилом обнаружили пьяного пассажира, ободранного до костей, который телом заклинил рулевые тяги. Его тоже снесли на пристань, где дожидалась не милиция – скорая помощь.
А дверь всё поскрипывала, полка попискивала, кровать покряхтывала, стекло постукивало, жалюзи побрякивали, раковина похрюкивала…
Каюта пыток.
Палуба пыток.
Холерные вибрионы – не продохнуть.
В ночной духоте, в плацкартной тесноте…
…не припомнить уж и когда…
…под перестук колес и дружное сопенье притомившихся пассажиров, повествование бессонное – признанием улитки, которая приоткрывает створки‚ пораженная собственной безрассудностью‚ ибо не в силах сдержать сокровенное‚ рвущееся на волю, более не в силах.
Затаились на верхних полках. Лежали. Слушали. Мы с другом.
Волосы узлом. Глаза притушены ресницами. Зрачок поблескивал изредка, остро и раздражающе.
– ...сколько мне было? Семнадцать с малым. Он у нас во дворе – самый был светлый, Ванечка... Пошла с ним на отдачу…
И затихла. Или я задремал на миг? Слух потерял? Обоняние с осязанием?
– ...привел меня в подвал, под самым домом: пыль, паутина, стул колченогий, кушетка мусорная. «Тут?» – говорю. «Тут». – «Ванечка, – говорю. – Не о том я мечтала, Ванечка, честь свою отдавать в подвале. Она у меня одна, Ванечка. Или тебе без разницы?» – «Не, – отвечает, – и мне с разницей...» Не состоялось на тот раз.
Тени пристыли внизу. Рядком. Двух, должно быть, попутчиц, сдружившихся – не разлей вода – до первой пересадочной станции.
Долгая ночь – долгие признания. Как пробило засыпанный источник‚ пролилась весомая капля, теперь нажурчит само.
– ...зима. Мороз трескучий. Ночью, в третьем часу, влетели в форточку красные тюльпаны, огромные и замерзшие, легли без звука на пол. Побежала к окну, в одной рубахе: он уходил по улице, рукой махал, Ванечка мой светлый...
Было потом жилье, поделенное ситцевыми занавесками. Угол деда с бабкой, брата угол и наш. Да посередке сестра с мальцом, ни от кого прижитым. Дед пил горькую, валялся у помоек, носом в собачью мочу, в злом протрезвлении орал на бабку: «Кланька, Кланька, Кланька... Гнида, гнида, гнида...»
Бабка работала на мясокомбинате, волокла домой требуху ворованную, обмирала в проходной от страха, отлеживалась потом на кровати, а утром – снова на казнь. Требухой и кормились, да еще покрикивали: «Мать, принесла бы мясца!» А она в ответ: «За требуху-то, может, скостят…» Брат приводил бабу, пил, пел, хрустел кроватью за занавеской. Лют был: бабы от него верещали по страшному, спать не давали.
Ванечка мой светлый бил меня кулаком в лоб, быком на бойне, запихивал в шкаф, замыкал на ключ. Молила тихонько: «Выпусти, Ванечка, выпусти. Задыхаюсь, Ванечка...» Открывал шкаф, валилась замертво на кровать: тогда он меня брал. «Мне без разницы, – говорил. – Тебе с разницей, мне – без»...
И опять я отпал. В себя провалился. Выкарабкался – слушать дальше.
– …он не работал нигде, а я бегала на фабрику, цена мне – шестьдесят два рубля. Несу получку, стоит – ждет, руку тянет мой Ванечка. Копейки не было, хоть на побор иди: он всё пропивал. Бегала к подружке, мать ее жалела меня, кормила: придешь – сразу тарелку ставят. Раз привела Ванечку: он всем понравился. Светлый был, обходительный... Пришла в другой раз, а они тарелку не ставят. «Всё ты врала. Парень какой хороший!» И кормить перестали...