– Шшш, – сказал он командиру отряда гражданской милиции. – Я витринный манекен.
Командир в изумлении вытаращился на заговорившую куклу.
– Шшш, – продолжал диковинный манекен. – Я стою тут тихо-тихо.
Командир сгреб в пятерню холщовый рукав. Чердак отозвался:
– Я сделан из дерева и холста, и швов. Моя голова – разрисованное папье-маше. Мое туловище сшили из холстины. Внутри у меня опилки.
Деревянные балки начали обрушиваться.
– Выходит, ты не почувствуешь боли, да?
Вот так это было? Что его выдало, гадала я, может быть, покрасневшие уши? Он же смог бы затеряться в толпе тысяч таких же манекенов. Он же не произнес ни звука, я уверена. Но, возможно, произнес. Возможно, он крикнул, когда они еще были внизу: «Меня зовут Эдмон Анри Пико! Эдмон Анри Пико! Я не забыл!» Или, может быть, в финале, сконцентрировав всю свою волю, он полностью преобразился в витринный манекен. Сломанные братья и сломанные сестры. И среди всей этой груды лоскутов и клочьев, изувеченных рук и ног, разодранных голов и туловищ выделялся один манекен, оказавшийся тяжелее прочих. А возможно, он не проронил ни звука, и они даже не подозревали, что выкидывают из окна живого человека, – пока он не стукнулся о камни, по которым тотчас разлилась красная лужа. Так мою жизнь выплеснули из этого дома. И починить ее было нельзя. Я заполняю пробелы. Вот как все произошло? Или просто чердак, одряхлевший от тяжких испытаний, стал вдруг обрушиваться, и Эдмон в отчаянье сам выбросился из окна?
В префектуре департамента Сены мне дали прочитать рапорт. «Мужчина выпал из окна верхнего этажа, рост – пять футов, пять и одна восьмая дюйма. Имя неизвестно». Эдмон всю жизнь практиковал навыки исчезновения. Вот итог его усилий, и на этом моя личная жизнь завершилась.
Пико, Эдмон Анри, тридцать девять лет, мастер манекенов.
От большого дома мало что уцелело. Все постройки, возведенные на земле бывшего шахматного кафе, были разрушены. И мой список. Я же его не закончила. Буду продолжать.
Я отправилась в больницу Сальпетриер. Там, на одной из множества кроватей, родилась моя дочурка. Но она не кричала. И тут меня что-то захлестнуло изнутри, и вдруг я поняла, что влюбилась. Я произвела на свет существо – какое чудо! С крохотными ручками, крохотными ножками и крохотным животиком. Тонкие красные губки. У нее был гросхольцовский подбородок – ну, вот опять! – но отнюдь не вальтнеровский клюв. Вместо этого у нее был неприметный нос Эдмона. Моя милая дочурка. У нее не было ни единого шанса. Маленькое существо, которое я создала. Рожденное, но безжизненное. Мертворожденное. Она не шевелилась, и ее куда-то унесли.
Мария-Шарлотта Гросхольц, младенец.
Мир рухнул, сказала я себе, разбился. Теперь в моем мире отсутствовали некоторые важные вещи, и их никогда ничем не заменить. Они больше не будут существовать. Только тогда я наконец в полной мере поняла то, что всегда понимала вдова, а именно: что мир преисполнен пробелов, и сейчас я получила свои. А может быть, я просто не способна создать нечто живое? Уверена: это только моя вина, что я умею создавать только безжизненное, пусть и в натуральную величину. Но чего еще можно было ожидать от отца, который был скорее манекеном, нежели человеком? И чего еще ожидать от матери, которая провела с искусственными людьми больше времени, нежели с живыми?
И я вернулась домой.
Глава шестьдесят восьмая
Никого не осталось
Я забилась в дальней комнате, как в норе. Съежившись, скрючившись. В дверь постучали. Я решила, что это соседские мальчишки пришли снова меня доводить, и не открыла, но стук продолжался. Стучали не громко, как обычно стучала детвора, а тихо и опасливо, словно извиняясь. Этот звук не был похож на мерный стук молотка, который, стоя у горна, производил Людовик-слесарь, это, как я вдруг поняла, был стук сочувствия. Любящий стук. И я пошла открывать. Приотворила дверь чуть-чуть.
На пороге стоял мой наставник Куртиус.
Доктор Куртиус и его ученица снова были вместе. Так мы и стояли, разделенные деревянным настилом, который я положила на крыльце вместо разрушенных ступенек. Глядя друг на друга, просто молча глядя: он – среди вывороченных плит старого двора, я – на пороге порушенного дома. Так мы стояли, возможно, несколько секунд, а возможно, и дольше, возможно, несколько минут, минут десять. Представляю, какое это было зрелище!
Куртиус попал в больницу-приют «Отель-Дьё», куда меня когда-то привел Мерсье во время одной из наших ознакомительных прогулок по Парижу, – вот почему он так долго отсутствовал. Он разболелся не на штуку, и его освободили из опасений, что он перезаразит остальных узников, и те помрут прежде, чем их успеют отправить на гильотину. Его поместили в Отель-Дьё, где он тихо чах в компании других голодающих, но вопреки ожиданиям не умер. Дни тянулись томительной чередой, а он все не умирал. Наконец, очень медленно, покуда его соседи отдавали Богу душу, он стал выздоравливать. И когда он уже смог немного ходить, его отправили домой – свободным гражданином. Дорогой мне человек, отощавший, конечно, еще нездоровый, но живой; сморщенный, как иссохший корешок растения, но способный двигаться и говорить.
– Здравствуйте, сударь, – произнесла я.
– Это что же… неужели это моя Крошка? Как же я надеялся тебя увидеть.
– Да, – улыбнулась я. – Она самая. А кто же еще.
– Ну вот мы опять вместе: ты и я.
– Хотите войти, сударь?
– Да, да, пожалуй, хочу.
Он вошел. Я затворила дверь. Она закрылась неплотно.
– Тут так темно, Мари, – заметил он.
– Я принесу свечу.
– А, свет! Свет во тьме.
Что-то его беспокоило; я заметила на его лице выражение испуга, но в первый момент он ничего не стал спрашивать. Мы сели друг против друга и пустились беседовать о чем-то несущественном, лишь бы нарушить молчание. Спустя полчаса он наконец набрался мужества и задал, едва слышно, тревоживший его вопрос:
– Крошка, Мари, а где все? Они куда-то вышли? А когда вернутся?
Я пожала плечами.
Мы помолчали, довольно долго.
– А где Эдмон? Наверняка… на своем чердаке?
– Нет. Хотела бы я, чтобы он был там. Это было бы здорово.
– О боже, – вздохнул он. – Блестящий мастер манекенов.
– Да, сударь.
– Бедняжечка моя.
– Да, сударь.
– А ты, Мари… Как ты? Ведь ты собиралась… дать новую жизнь.
Я покачала головой.
– Ни одной живой души не осталось… – промолвил он, и его выразительные пальцы зашевелились, точно обладали своей жизнью. – Никого, кто мог бы дать утешение. – Вновь повисла тишина. Потом он торопливо добавил: – Значит, ее тоже нет? Ну, по крайней мере, она-то осталась? Скажи мне: что вдова? Скажи!