– Благодарю тебя, гражданка, – процедил Валентен.
– Гыгыгы.
Он засвистел в свой медный свисток.
– Вы арестованы по закону двадцать второго прериаля, – объявил он, не глядя на нас: он же не мог смотреть прямо обоими глазами сразу. – Вы пойдете с этими людьми. А вы закройте дом.
И нас увели.
Всех, кроме Эдмона. Он остался на чердаке, в костюме из мешковины и в маске. Мы договорились заранее, что, если за нами придут, он затаится среди своих холщовых братьев и сестер.
Мне даже не представилось возможности попрощаться с ним. И я не осмелилась обернуться.
Книга седьмая
1794–1802
Камера ожидания и картонное имущество
Я в возрасте от тридцати трех лет до сорока одного года.
Глава шестьдесят пятая
Жизнь и смерть в четырех стенах
Сначала нас повезли в тюрьму Ляфорс, где вынесли официальное обвинение. Там меня и вдову разлучили с доктором Куртиусом, после чего нас отправили по разным тюрьмам – дожидаться вызова в суд. Но мы не понимали, что настал миг расставания, пока доктора Куртиуса не увели. Потом меня ожидало еще одно путешествие, в продолжение коего я смотрела сквозь зарешеченные окна кареты на улицы и дома и словно видела их впервые в жизни, обнаруживая в них неведомую прежде красоту, а потом карета въехала в ворота кармелитского монастыря, и меня поглотила мгла. Именно здесь, как мне поведали, в одну сентябрьскую ночь Жак Бовизаж убил нескольких священников. Той ночью мы еще были на свободе, и рядом со мной находился Эдмон, а теперь я оказалась вместе с его недужной матерью в помещении с двадцатью другими узницами, которые, точно скот в хлеву, дожидались своей участи и тихо плакали, лежа на ворохе прелой соломы.
Карм – так называлась та тюрьма. Название вполне безобидное. Можно было подумать, что наша тесная камера располагается на дне океана. В ней время обрело необычную плотность, ибо камера вмещала двадцать женщин, доживавших свои последние дни и часы. Обитательницы этой камеры ожидания относились предельно серьезно к каждой мелочи. Одна из нас могла сказать другой: «Я так рада, что на твоем платье есть желтый цвет. А иначе мы бы тут не увидели желтого – было бы жалко!»
Здесь, в тесном помещении с толстыми стенами и дверями, находились одни только женщины. Самой юной из них была девчушка лет двенадцати, самой старой – графиня лет семидесяти с лишком. Думаю, кое-кто из женщин, из-за этой самой двенадцатилетней девочки, ненавидел семидесятилетнюю старуху. Какой же смрад от них исходил, от женщин, сидящих в четырех стенах.
Женщины приводили и женщин уводили. И всегда было известно, куда их увозят: в Консьержери, в преддверие смерти, а оттуда на пляс дю Трон и затем уже в самый последний путь – на скользкий помост, где они просовывали голову в национальное окошко
[19]. Я почти все время держала вдову за руку. Она, утратив последние крохи разума, не понимала, где находится.
Наши тела могут иногда оказывать благодеяния. Беременных не гильотинировали. Девочек – да, выживших из ума старух – еще как, но беременным ничего не угрожало – до поры до времени. После родов меня, скорее всего, увезли бы на плаху. Но покуда младенец оставался в моем чреве, я могла не опасаться. И мы, как могли, сохраняли друг другу жизнь. Мне, по моим расчетам, еще оставалось жить три месяца. Камера была размером, по моим прикидкам, двадцать на тридцать футов. Пол был каменный, и в качестве постелей нам всем выдали по сплющенному снопу соломы. Иногда этих соломенных лежанок на всех не хватало и приходилось отвоевывать их у сокамерниц, но, как правило, узницы спали на них по очереди. Нам дозволялось раз в неделю производить в камере уборку. Там было единственное крошечное оконце, выходившее на угрюмую серую стену. Неба мы не видели. Одна из стен была покрыта мхом. Мне нравилось смотреть на него. Ведь мох имеет цвет.
Ведро, в которое мы справляли нужду, выносили нерегулярно. Некоторые женщины не видели ничего зазорного в том, чтобы при всех пользоваться этим ведром, и, сидя на нем, они как ни в чем не бывало продолжали громко болтать; для других же это было ежедневное унижение, жестокая мука. Какая-то мать просила дочь прикрывать ее платьем, пока она сидела на ведре, но это жалкое прикрытие не было стеной, оно не приглушало никаких звуков, а лишь привлекало к ним внимание. Некоторые узницы не могли понять смущения других. Тут все были лишены уединения. Или, вероятно, единственный уединенный уголок здесь находился в голове старухи Пико.
Я еще никогда не оказывалась среди такого множества людей. Женщины помоложе садились в кружок и вели беседы о мужчинах. Случались, разумеется, драки – и из-за серьезных вещей, и по пустякам. Все хрупкие взаимоотношения, возникавшие среди обитательниц этого помещения, были их последними попытками пожить еще чуть-чуть. Иногда мы проявляли друг к другу жестокость, иногда доброту. Всем хотелось получить толику человеческого тепла. Помню одну женщину, бывшую торговку лотерейными билетами, которая целыми днями бродила по камере и обращалась ко всем с такими словами: «Можно мне подержать вас за руку, прошу вас!», или «Потом мне захочется подержать вас за руку!», или «Можно мне подержаться еще немного!»
Иногда нам позволяли совершать прогулки во дворе вокруг Карма. В монастырских кельях сидели и мужчины. Над монастырем стоял влажный смрад человеческих выделений, витал едкий аммиачный запах. Узники еле двигались в тяжелых волнах спертого воздуха. В такие моменты, находясь вне нашей камеры, толкаясь в толпе других узников, видя, что мужчины находились в таком же безнадежном положении, что и женщины, мы шепотом обсуждали последние новости: кого увезли в последнюю неделю, сколько таких было вчера, сколько сегодня. В Карме я наслышалась про подвиги Жака Бовизажа: он мелькал во многих местах и творил ужасные зверства, его руки были по локоть в крови, он убивал целые семьи, сжигал целые деревни. Но во всех таких повествованиях не было ни единого доказательства, что это был именно Жак, не приводилось ни единой его приметы: никто не упоминал о его хромоте, никто не говорил, что он горюет по убитому мальцу. И я не верила этим россказням.
Нашу жизнь в Карме упорядочивали печатавшиеся почти ежедневно списки людей, которым предстояло отправляться на гильотину. Частенько после публикации нового списка проходило всего двадцать четыре часа до того, как их всех выкликали. О, эта двадцатичетырехчасовая мука ожидания! А потом мы слышали различные звуки: людей выталкивали из подвальных камер, вели вверх по лестнице, они вопили, молили о милосердии, сопротивлялись. Но их выпихивали наружу. По ночам мы потели, многие плакали. О, если бы глотнуть свежего воздуха, хоть немного свежего воздуха.
Времени у нас было хоть отбавляй.
И время наше было на исходе.