«В общем, — объяснил он в другом письме, — таким людям, как мы, не следовало бы видеться поспешно. Если получится, нам надо поговорить не спеша»
[1050]. После того как Хатт стал сомневаться относительно встречи, Витгенштейн предложил ему подождать три месяца, а потом снова попытаться увидеться:
Раз вам трудно сказать, что вы хотите меня видеть, как вы пишете, — зачем вам это делать? Я хочу видеть людей, которые хотят видеть меня; и если настанет время (а возможно, оно скоро настанет), когда никто не захочет меня увидеть, тогда я просто буду один
[1051].
Страх, что организм перестанет справляться с работой разносчика лекарств, был обоснован. Ему было пятьдесят два, и он начинал выглядеть (и чувствовать себя) старым. «Когда я заканчиваю работу около пяти, — рассказывал он Хатту, — я так устаю, что часто еле хожу». Но если тело ослабело, то дух его после смерти Фрэнсиса был почти что сломлен. Он провел Рождество с семьей Барбрук, которые владели бакалейной лавкой на Ист-Роуд под квартирой Фрэнсиса. Он предавался печали. В канун Нового года он написал Хатту:
Я чувствую себя одиноким и боюсь грядущих месяцев и лет!.. Я надеюсь, что вы счастливы и что вы цените это больше, чем я ценил
[1052].
Встречать Новый, 1942 год Джон Райл пригласил Витгенштейна в своем доме в Сассексе, выполняя данное жене обещание их познакомить. К счастью, воспоминания об этих выходных записаны в дневнике их сына Энтони, которому было четырнадцать. Его первые впечатления были не так уж благоприятны:
Папа и еще один австрийский (?) профессор по имени Винкенштейн (как это пишется?) приехали в 7:30. Папа устал. Винк ужасно странный — он не очень хорошо говорит по-английски и повторяет: «Я имею в виду» и «это „допустимо“», подразумевая «недопустимо»
[1053].
К концу следующего дня Энтони чуть правильнее написал имя Витгенштейна, но новый друг отца его все еще не покорил:
Утром папочка, Маргарет, козы, Тинкер и я пошли гулять. Морозно, но солнечно. Виткинштейн провел утро с эвакуированными. Он думает, мы ужасно к ним жестоки.
Мы провели вечер в спорах — он невозможный человек: каждый раз, когда вы что-то говорите, он отвечает: «Нет-нет, не в этом дело». Для него, может быть, и не в этом, а для нас в этом. Утомительная персона, как его послушать. После чая я показал ему окрестности, и он умолял меня быть добрее к бедным детишкам — он чересчур впадает в другую крайность: мама хочет, чтобы они стали хорошими гражданами, а он хочет, чтобы они были счастливы.
Райлы снимали ферму в Сассексе, а «бедные детишки» были эвакуированными — они приняли двоих мальчиков из рабочих семей из Портсмута, и для миссис Райл это было политическое высказывание. Они присоединились к группе детей, которую она организовала, чтобы вязать рукавицы для советского Красного Креста. Она хорошо обращалась с этими детьми, но воспитывала их в строгости. Когда Джон Райл был дома или когда у них были гости, семья Райл держалась на расстоянии от эвакуированных — обедали, например, в разных комнатах. Когда здесь остановился Витгенштейн, он настоял на том, чтобы оказать поддержку и показать свою симпатию детям, обедая вместе с ними.
Несложно представить, почему Витгенштейн любил и уважал Джона Райла. Как и Витгенштейн, Райл с трудом вписывался в академическую жизнь в Кембридже, и ясно, что он понимал, почему Витгенштейн предпочитает опасность работы в госпитале под бомбежками «мертвенности» Кембриджа. В Кембридже он проявлял политическую активность и участвовал в выборах 1940 года как независимый кандидат от левого крыла. С 1938 года он вел активную работу по вызволению врачей-евреев из Австрии и Германии (наверно, поэтому Энтони Райл описал Витгенштейна как «еще одного австрийского профессора»).
Доброту Райла с теплотой и благодарностью вспоминали те, кто служил в Госпитале Гая во время бомбежек. Многие из них были молоды и, в отличие от Райла, который воевал на Первой мировой войне, не имели военного опыта. Характерны воспоминания Хамфри Осмонда об опасностях работы в госпитале во время бомбежек и о воодушевлении Райла, который помогал персоналу справляться с этими опасностями:
На госпиталь падали зажигательные бомбы, и как минимум дюжина взорвавшихся или невзорвавшихся бомб оказалась на территории… Из-за постоянных бомбежек и огромных потерь персонал госпиталя заметно уменьшился, все знали друг друга очень хорошо. Я и сам дежурил на крыше… Мы проводили много времени, болтая за чаем. Мы развернули лагерь в подвале Наффилд-Хауза. Райл был мудрым и интеллигентным человеком, чье спокойствие, закаленное в окопах Первой мировой, очень поддерживало тех, кто, как и я, не любил, когда их бомбят
[1054].
В апреле Витгенштейн перенес операцию по удалению желчного камня, который тревожил его годами. Из-за недоверия к английским докторам (он думал, что смертей Рамсея и Скиннера можно было избежать, если бы они получили надлежащую медицинскую помощь) настоял на том, чтобы остаться в сознании во время операции. Он отказался от общего наркоза, и в операционной разместили зеркала, чтобы он мог видеть, что происходит. Чтобы помочь ему пройти это, несомненно болезненное, испытание, Джон Райл сидел рядом с ним всю операцию, держа его за руку.
За исключением Райла, остальные друзья Витгенштейна в госпитале были техниками, а не докторами. Например, Наоми Уилкинсон, лаборант-рентгенолог и кузина Райла. Мисс Уилкинсон устраивала граммофонные концерты в госпитале, на которые Витгенштейн приходил регулярно. Он проявлял большой интерес к выбору записей и часто был очень придирчив. Общий интерес к музыке сблизил их с мисс Уилкинсон, и, как и многих других своих друзей, он приглашал ее выпить чаю в Lyons. На одном из таких чаепитий она спросила, сколько людей понимают его философию. Он долго размышлял над вопросом, прежде чем ответить: «Двое, и один из них — Гилберт Райл»
[1055]. Он, к сожалению, не сказал, кто был вторым. И возможно, то, что он выбрал Гилберта Райла, говорит лишь о том, что даже в пятьдесят он не растерял хороших манер своего детства — говорить то, что могло понравиться собеседнику.
Граммофонные концерты Наоми Уилкинсон, возможно, отразились в сне, который Витгенштейн записал, когда он работал в госпитале:
Сегодня мне снилось: моя сестра Гретль подарила Луизе Политцер подарок: сумочку. Я увидел сумочку во сне, точнее, только ее стальной замок: он был огромный, квадратный и очень хорошо сконструирован. Он выглядел как один из тех сложных старых навесных замков, которые иногда можно увидеть в музеях. В этом замке был, помимо всего прочего, механизм, с помощью которого слова «От твоей Гретль» или что-то в этом роде произносились через замочную скважину. Я подумал о том, каким хитроумным должен быть механизм этого устройства, не граммофон ли это и из какого материала сделаны записи, может, из стали?
[1056]