И он не понять слова господин Директор…» Дослушав до этого места, Валушка осознал себя незваным, но все меньше способным унять свое любопытство слушателем разговора или, точнее сказать, перепалки, однако что было предметом спора и кто был кто в этой казавшейся весьма напряженной дискуссии, то есть кого призывал к порядку господин Директор (например, произнесенными затем словами: «Скажите ему, что я больше не намерен подвергать риску доброе имя труппы.
Прошлый раз был последний!»), это Валушке по-прежнему было неясно, и хотя ему удалось разделить очередное ворчание и ответивший ему щебет, ибо ворчливый голос опять перешел на венгерский («Он говорит: он не признает над собой никакая власть.
И что господин Директор не может серьезно такое думать»), то понять наконец, кому он принадлежит и сколько их вообще в этом загадочном помещении, ему удалось только после следующих слов.
«Постарайтесь запечатлеть в его младенческих мозгах, – теряя терпение, произнес за стенкой Директор, и Валушка, ощутив аромат, почти увидел перед собой струйку дыма, змейкой поднимающегося над сигарой, – что я не выпущу его, а ежели так случится, что выпущу, то не позволю произнести ни слова.
А вам не позволю переводить. Вы останетесь здесь. Я сам его вынесу. Иначе я его вышибу. Вышибу вас обоих».
Из этого угрожающего и кажущегося решительным заявления Валушка вдруг понял не только то, что это ворчание и этот щебет – которые, как и раньше, вновь прозвучали именно в этом порядке – объединяет какой-то никогда прежде не слышанный, но выходит, что все-таки человечий язык, и не только то, что помимо хозяина властного баса в спальном отсеке – по-видимому, тесном, однако, судя по изысканному виду Директора, комфортном – находятся еще двое, – теперь он был почти уверен и в том, что одним из этих двоих, ворчуном, может быть только обладатель боксерского носа, которого утром он видел в роли кассира.
Это предположение позволяла сделать приставшая к нему кличка – Подручный, и как только он осознал, что подслушиваемая и наполняющаяся все более ужасающим смыслом словесная перепалка имеет характер внутренний, касающийся дел труппы – а в труппе их было, по имевшимся сведениям, двое, – то Валушка (которому что-то уже подсказывало: он оказался в том месте, где получит ответы на все вопросы, и все стремительней несся навстречу тому моменту, когда наконец прояснится смысл загадочного разговора) почти физически ощутил за дверью фигуру дородного продавца билетов, который невозмутимым голосом, словно бы контрапунктом к двум другим, яростно спорящим, попеременно переводил слова Директора и носителя странного, кажущегося нечленораздельным наречия.
Однако понять, чей это был голос, кто был тот третий в не имевшем других входов снаружи жилом отсеке, Валушка пока не мог, поскольку ни ответ (в ворчливом переводе великана звучавший так: «Он говорит: он настаивает, чтобы был я, потому что боится, что господин Директор его уронит»), ни резкая реакция обладателя, по-видимому, все еще дымившейся за дверью сигары («Скажите ему: мне не нравится его наглость!») так ничего и не прояснили.
Не прояснили, а скорее еще больше запутали дело, ибо на вопрос, почему этого, до сих не показывавшегося (и даже, как можно было понять из спора, по какой-то причине скрываемого) члена китовой свиты требовалось носить (это как, на руках?) … словом, на этот вопрос – а также на тот, почему он не может показываться, если уж его ангажировали на цирковой номер – дать сколько-нибудь удовлетворительный ответ было невозможно, и то, как он парировал («Он говорит: он на это смеется, потому что вам надо знать, на площади у него сторонники.
Сторонники помнить, кто он такой. У него магнетический мощь. Его просто так не брать!»), та надменность, с которой он отвечал, все более очевидно показывала, что Директор, который казался таким всемогущим и властным, в действительности находился в весьма затруднительном положении, потому что пытался спорить с тем, кто мог ему диктовать.
«Что за наглость! – завопил он, как бы открыто признаваясь в своей зависимости и бессилии, между тем как свидетель за дверью, и сам испуганно содрогнувшийся, решил, что если не от чего другого, то от этого устрашающе зычного рева дискуссия перейдет в более спокойное русло.
– Вся его магнетическая сила, – громыхал насмешливый голос Директора, – состоит всего лишь в физическом недостатке! Он урод, повторяю, у-род, он таким уродился и никакими другими выдающимися талантами не располагает, о чем знает не хуже меня.
А имя Герцог, – воскликнул он с глубочайшим презрением, – я дал ему в чисто коммерческих видах! Скажите ему, что это я его создал! И что из нас двоих только я имею отдаленное представление о том мире, от имени которого он бессовестным образом несет всякую чепуху, подбивая плебс к бунту!!!» Ответ последовал тут же: «Он говорит: там, на улице, у него сторонники, у них нет терпения.
Он для них – Герцог!» – «Ну тогда, – возопил Директор, – пускай убирается к чертовой матери!!!» Стычка – несмотря на неясность с ее участниками и предметом – уже и до этого давала достаточно оснований для страха, но только теперь Валушка, буквально окаменев у металлической перегородки, пришел в настоящий ужас.
Ему казалось, будто эти пугающие слова – «урод», «бунт», «магнетическая сила», «плебс» – подталкивают его в сторону жуткой грани, за которой все то, что он тщетно пытался понять в течение последних часов и чему он в последние месяцы даже не придавал значения, вдруг, собравшись из его путаных переживаний и впечатлений в страшную целостную картину, представится в четких контурах и – положив конец его бессознательной уверенности (в том, к примеру, что между усыпанным битым стеклом гостиничным полом, дружеской пятерней, сжавшей недавно в своих тисках его руку, взбудораженным заседанием в переулке Гонведов и упорно чего-то ждущей на рыночной площади публикой нет и не может быть никакой связи) – под воздействием этих «пугающих слов», словно пейзаж в рассеивающемся тумане, начнет проясняться то, что все эти вещи подчинены какому-то общему смыслу, сулящему «большую беду».
В чем она в точности заключалась, эта беда, на данном этапе противоборства он еще не знал, но совсем скоро узнает – вопреки сопротивлению; потому что Валушка – сопротивлялся, будто можно было предотвратить это, потому что он – защищался, будто была надежда каким-то образом подавить инстинкт, до сих пор помогавший ему не замечать явной связи, например, между прибывшей сюда вслед за цирком толпой и истерическими предчувствиями горожан.
Эта надежда, однако, все больше развеивалась, поскольку гневная речь Директора как бы нанизывала на общую нить все его прежние впечатления – от слов шеф-повара до опасений компании Надабана, от запомнившегося возмущения окоченевшей публики до указаний относительно так называемого «урода» – и ставила их в леденящую душу взаимосвязь как будто лишь для того, чтобы он наконец-то признался себе: когда он полагал неоправданными и даже порой вышучивал дурные предчувствия горожан, со вчерашнего дня переходящие чуть ли не в панику, то прав был не он, а они.
С тех пор как – став свидетелем нескрываемого возмущения, вызванного пресловутой прощальной речью Директора – он впервые об этом подумал, ему удавалось как-то отмахиваться, отгонять от себя мысль, что факты подтверждают мрачные предсказания местных жителей; удалось даже тогда, когда в переулке Гонведов ему пришлось признать, что, пока он шел туда, всеобщее беспокойство, возможно ввиду тревоги за Эстера, овладело и им; однако теперь – уже не в силах прекратить подслушивать и отойти от двери – он вынужден был признать: облегчение, всегда следующее за страхом, на этот раз не наступит, пугающий смысл событий уже никуда не денется, и освободиться от предчувствия адских последствий происходящих событий уже не получится.