– И что же вы мне посоветуете в итоге?
– Примите этот удар и живите дальше. Вы можете не благодарить меня за совет, если последуете ему, ведь кто его знает, как сложится. Но если вы продолжите бороться, я обещаю вам, вы себя проклянете. Знаете, почему я спросил вас о возрасте? Не только из любопытства и не только, чтобы определить, кто вы такой, что вы можете знать, но и потому, что у меня были клиенты, и немало, кто провел оставшиеся годы жизни в бессмысленных и безрадостных судебных тяжбах. Вы могли бы оказаться на месте группы евреев из Калифорнии, которые хотели открыть казино под названием «Племя сникерсов».
– Сникерсов? Это кроссовки, что ли?
– Нет. «Сникерс» – это шоколадный батончик
[44].
– Казино «Шоколадный батончик»? А зачем они?..
– Это трудно объяснить, но нет нужды говорить, что лицензию они не получили, потому что на самом деле не были индейским племенем.
– А зачем же они назвались племенем?
– На этот вопрос я не смогу ответить. Надо вам у них спросить. Я могу только сказать, что они кучу денег извели на судебные издержки.
– Понятно.
– Не падайте духом. Кстати, прошло полчаса – пять сотен долларов, но я их с вас не возьму.
– Я настаиваю, – сказал Жюль, оглядывая кабинет. – С такими накладными расходами вам, наверное, самому приходится немало счетов оплачивать.
– Приходится, но у меня никогда еще не было клиента, который за тысячу долларов в час говорил бы со мной о Верди и океанских волнах. Завтра сэкономлю полчаса за счет ланча.
Огни, пронзающие сумрак
И снова Жюль бежал через парк. Стоял яркий и спокойный солнечный день. Убежденный, что физическая сила – все, что у него осталось, Жюль постоянно заботился о ее поддержании. Накануне музыкальный факультет электронным письмом уведомил его, что нагрузка и, соответственно, зарплата его уменьшатся. Катрин тоже написала: у Люка постоянный жар, большую часть суток он спит и часто кричит – не от боли, просто зовет на помощь. Жюль застрял в Нью-Йорке, потому что поменять билет стоило бы ему еще нескольких тысяч евро, да и отель он оплатил заранее и мог жить в нем до запланированного дня отлета, из экономии покупая еду в супермаркете и на уличных лотках. Ерундовая экономия. Он записал в блокнотике все свои расходы. Когда он вернется домой, учитывая последние изменения обменного курса, его траты составят сорок тысяч долларов, из которых ему не возместят ни цента. Прощай, половина сбережений. В придачу к оставшейся половине у Жюля были золотые монеты, драгоценности Жаклин и крохотный пейзаж Добиньи
[45] – все разом потянуло бы еще тысяч на пятьдесят. Рояль стоил довольно дорого, правда неизвестно, сколько именно.
Можно было бы, как многие, жить на одну пенсию, влача полунищенское существование, а остальное отдать Катрин для Люка, но это просто капля в море по сравнению с тем, сколько денег было нужно на самом деле. Жюль останется жить в Сен-Жермен-ан-Ле, пусть и не на вилле Шимански. Сен-Жермен-ан-Ле – его дом. Дух Жаклин витал в тамошнем воздухе, и покинуть его значило бы разорвать нерушимую связь между ними. Когда дом Шимански продадут, Жюль, скорее всего, окажется в какой-нибудь каморке над магазином, с горластыми соседями, грохотом машин за окном, в которое ничего не видно, и неистребимым запахом готовки. Не такого они хотели. Жаклин заслуживала того, чтобы видеть внука, заслуживала жить, заслуживала тихого и спокойного ухода, но ничего этого она не получила. Люк заслуживал провести детство без страданий, он не заслуживал ранней смерти. Жюль подвел их и не мог думать ни о чем другом, кроме сохранения своих сил и здоровья, чтобы, как только представится случай, ухватиться за него.
Но бежал он слишком энергично. Уже не так быстро и не так играючи, как после того поразительно долгого сна. Когда он добежал до северной оконечности парка, почти по-спринтерски слетев с холма, открылось второе дыхание, и он ускорил шаг, все время пытаясь думать о том, что могло бы остановить нисходящую траекторию его жизни.
Дорога свернула южнее и стала взбираться по склону, известному, если не Жюлю, так другим, как «Холм разбитых сердец». Жюль уже бегал здесь в первый свой день в Нью-Йорке, однако в своем Сен-Жермен-ан-Ле он привык к ровной местности или пологим подъемам и спускам лесных троп. А этот холм был совсем иной – крутой, с острыми скалистыми выступами. Здесь замедлялись все, даже те, кто старался держать темп. На третьей четверти подъема у Жюля закружилась голова. Головокружение поначалу было приятным, но оно усиливалось, и Жюль забеспокоился. «Только бы взобраться на гребень холма, – думал Жюль, – а там, даст Бог, головокружение пройдет». Вскоре возникла боль, и свет начал меркнуть, как во время солнечного затмения. Помимо напряжения от подъема, он чувствовал себя нормально. И сердце не шалило. Он бежал по инерции и вскоре уже не слышал ни собственных шагов, ни ветра. А потом он уже летел в полной темноте, как будто ноги не касались земли и гравитация исчезла… пока не ударился об асфальт, даже не вытянув руки перед собой, чтобы смягчить падение. Повинуясь непрекращающемуся импульсу, его тело скользнуло вперед, и сначала он ударился головой, затем грудью. Левую щеку обожгло, когда он шваркнулся ею об асфальт, затем будто теплая водичка хлынула на лицо. Ощущение оказалось даже приятным, и он наслаждался им до самой потери сознания.
С полдюжины бегунов тут же ринулись к нему, и какая-то женщина набрала 911 на своем розовом мобильнике. Кто-то сбросил нейлоновую куртку, свернул и подложил Жюлю под голову, после того как двое других перевернули его на спину. «Он умер?» – спросил еще кто-то, а кто-то начал давить на грудную клетку Жюля под припев би-джизовской песни «Stayin’ Alive»
[46] при каждом толчке, как учили на занятиях по реанимации. Звук сирены «скорой помощи» уже слышался где-то за полмили, возле Святого Луки. И все это время сердце Жюля бесперебойно работало, несмотря на неистовую и ненужную первую помощь. И все это время он грезил, хотя сон был таким явственным, что, припомнив его впоследствии, он решит, что побывал в ином мире.
Снилась ему ледовая равнина далеко-далеко от берега. И сошлись на ней в смертном побоище варвары раннего Средневековья в одеждах из звериных шкур. Поле битвы было белым-белым и гладким, как зеркало, а вместо горизонта – лишь туман на все триста шестьдесят градусов. И бились воины не на жизнь, а на смерть. Шли часы, фаланги смыкались и рассыпались, но бой не прекращался до последнего человека с обеих сторон, и двое оставшихся насмерть поразили друг друга. И рухнули на лед, алый от крови, и снег убелил их тела. Повсюду громоздились груды трупов, горы тесаков и копий – костяных, деревянных, железных, как будто их оставило отступившее наводнение, и маски бесконечного ужаса и смертной муки застыли на лицах погибших. Больше ничто не шелохнется, не дрогнет. Ни воронье, ни шакалы не нарушат здешнюю тишь. Она будет царствовать до самой весны, когда растает лед и за полчаса все свидетельства жизни и борьбы пропадут пропадом, все исчезнет, погрузится на дно забвения, мечи и доспехи, расчеты, надежды и страсти поглотит недвижное, бездумное море.