Жюль был искалечен скорбной привязанностью ко времени и событиям, которыми он не делился с дочерью, не желая взваливать на нее груз своей печали. Поэтому Катрин негодовала, что отец без всякой видимой причины до такой степени не похож на других. Отцы других учеников ее школы в Сен-Жермен-ан-Ле были бизнесменами или государственными чиновниками. Они ходили на работу в офисы, членствовали в клубах, танцевали, пили, проводили отпуск на фешенебельных островах и модно одевались. Эти отцы и дети радостно сбивались группами, школами, стаями, командами, стадами. А Жюль, который всегда поддерживал спортивную форму, играл в теннис с Жаклин и Франсуа, а всем остальным занимался исключительно в одиночестве – бегом, плаваньем, даже верховой ездой (не считая лошади). И Жаклин была точно такая же. В те времена, когда Катрин хотела стать своей среди одноклассников или страдала, когда те ее отвергали, у родителей почти не было друзей, они чурались общения, а когда не получалось избежать его, вели себя крайне неуклюже, большую часть времени проводили, занимаясь музыкой, изнуряя себя упражнениями или, подобно чокнутым буддийским монахам, часами в полной праздности просиживали в саду или на террасе.
Всю жизнь Катрин не могла простить родителям, что они, и особенно Жюль, не просто оказались не способны привить дочери навыки, необходимые для счастливой жизни среди окружающих, но и не видели в этом необходимости. Ее школьное детство протекало крайне болезненно, потому что они не смогли оградить ее хотя бы от бесплодных попыток быть как все. Они не были богаты. Они не были нормальными людьми. Даже среди евреев не прижились – у обоих была аллергия на религию и ритуалы.
Когда Жюлю предстояло дебютировать со своими произведениями в очень престижном зале в начале потрясающего музыкального сезона, Катрин пошла на концерт вместе с Жаклин. Перед выходом Жюль не мог наглядеться на жену и дочь в нарядных платьях, особенно хороша была малютка Катрин, сидевшая у него на руках. В эти минуты он так сильно любил их, что даже забыл о своих амбициях и почувствовал вину за то, что поддался им. Позднее они и еще тысяча зрителей наблюдали, как он начал концерт с Sei Lob Баха. Катрин хорошо знала каждую ноту этой арии, но была так мала, что и не догадывалась, что музыку сочиняют люди, она думала, что музыка существует сама по себе. Ни публика, ни Катрин так и не услышали музыки Жюля, и Катрин, которая поначалу так гордилась своим папой, внезапно испытала страх и стыд, когда тысячный зал затаил дыхание от смущения, пока папа плакал на сцене.
Повзрослев, она отдалилась от родителей настолько, насколько смогла. Она стала религиозной. Она изысканно одевалась. Вышла замуж за бухгалтера. У нее было много друзей, и ей было комфортно в их обществе. Когда Жаклин умерла, Катрин в упор спросила отца, почему он жил именно так, почему ее мать так жила и что заставило его держаться в стороне даже от евреев, которые и без того обречены быть изгоями. И он не смог напрямую ответить ей, полагая, что причина крылась не в каком-то внешнем воздействии, а в нем самом. Он никогда не принуждал дочь быть похожей на него, просто хотел уберечь ее от подробностей своих бедствий, чтобы она их не повторила. Он хотел видеть ее успешной и цветущей, хотел, чтобы она оставила прошлое позади.
– Потому что мы с твоей мамой, – сказал он, – точь-в-точь как Тьерри.
– Как Тьерри? Он-то тут с какого боку?
Это был один из немногих друзей Лакуров, они и виделись-то, наверное, раза три за всю жизнь Катрин. Но о нем часто упоминали в разговорах.
– Он – один из величайших фотографов Франции и в молодости был очень известен и довольно богат. Он был художник лабораторной работы – не чета всем прочим – и все делал своими руками. Печать художественной фотографии – сама по себе искусство, и другие фотографы обращались за этим к Тьерри. Он так преуспел в этом, что решил построить лучшую в мире фотолабораторию, чтобы обучить последователей и добиваться совершенства в работе, снова и снова. Он заложил дом, влез в ужасные долги по всем фронтам ради создания своей чудесной фотофабрики… И как раз когда все стало налаживаться, появилась цифровая фотография. Теперь она полностью захватила мир. А Тьерри зациклился на традиционных способах проявки и печати. За пять лет он потерял все. Его умоляли пойти навстречу велениям времени, пока не поздно, но он отказался. В цифровой фотографии нет никаких чудес, никаких таинств. Сплошная асимптота без извилин. Бинарный код, неизменный, и никаких неразличимых мостиков между дискретными элементами. В работах Тьерри, особенно черно-белых, между разрозненными деталями пролегали целые миры. Отступая в сумерки, во мрак, они мерцали, как перламутровая внутренность раковины в предзакатном свете. В фотографической печати искусство заключалось в разнообразии химических составов, в бумажной основе, объективе увеличителя, нитях накаливания и вариантах обработки. Его заклинило на этом искусстве, потому что оно было прекрасно. Пусть его мастерство низложили, проехались по нему танком, но оно все равно осталось непревзойденным, он любил его и оставался верен тому, что любил.
– Но он страдал из-за него.
– И продолжает страдать. Но преданность сродни чуду. Она делает страдания несущественными.
– А чему предан ты? Своеобразности?
– Нет, я верен миру, который был разрушен.
* * *
Несходство их отступило на задний план, когда заболел Люк. Теперь Жюль приехал в Сержи из любви к своему ребенку и внуку и чтобы попрощаться перед отлетом в Америку.
– Давид на работе? – спросил он Катрин.
Она кивнула. Катрин истерзала угроза, нависшая над Люком, она измоталась гораздо сильнее, чем если бы сама болела.
– Я привез Люку книжку. – Он показал тонкое крупноформатное издание в подарочной упаковке.
– Не про больницу, надеюсь? Один из наших друзей всучил ему такую, я даже не успела помешать.
– Это книжка с картинками, там сотни пухлых человечков в шлемах и ярких форменных одежках. Они строят дороги, карабкаются по лестницам, летают на самолетах и убирают мусор. Все они немного смахивают на Олланда и живут в мире, где все яркое, и округлое, и доброе, ничего острого или грязного. Опасность повсюду, но она всецело под контролем. Они в безопасности, потому что затянуты в ремни, у них прочные каски и светоотражающие жилеты. Я почитаю ему ее перед обедом.
Появился Люк, вид у него был отсутствующий, но, заметив дедушку, малыш подбежал и обнял его за ногу. Жюль подхватил малыша, посадил на колени, поцеловал и сказал:
– А вот и Люк! Мой хороший мальчик! И сегодня, кажется, отеки спали.
Люк, который хорошо знал, что такое отеки, ответил деду:
– Отеки спали.
– Я принес тебе книжку. Развернешь?
Дети распаковывают подарки в три раза медленнее или в три раза быстрее взрослых. И редко встречается что-то среднее. Люк разворачивал медленно.
– Археолог растет, – заметил Жюль. – Смотри, Катрин, как бережно и тщательно он снимает слой за слоем.
Люк развернул книжку, увидел яркие цвета и улыбнулся им. Медленно оглядев обложку, вбирая каждую ее потрясающую деталь, он ткнул указательным пальчиком – словно котенок игривой лапкой – в маленькую полицейскую машину в уголке. Потом сполз с коленей деда, побежал в свою комнату и вернулся, гордо неся в руке полицейскую машинку – точь-в-точь как на картинке, только у нее на крыше был желтый резиновый купол, который бибикал, если его нажать. Обе машинки, и нарисованная, и игрушечная, были добродушно-лобастенькие, округлые, начисто лишенные аэродинамичности, в высоту больше, чем в длину. Взобравшись снова к Жюлю на колени, Люк перевернул машинку вверх колесами, показывая дедушке опору шасси. Жюль знал, это означает вопрос: «Что это?»