Встал самозванец из-за стола, качнулся. Заруцкий плечо подставил.
— Я тебя, атаман, боярским званием жалую за верность твою.
Шатаясь, направился на дворцовую половину жены. Заруцкий поддерживал его. Лжедимитрий толкнул дверь Марининой опочивальни, и в блёклом рассвете, просочившемся в оконце, атаман увидел Мнишек. Она стояла у кровати в белой сорочке до пят, с распущенными волосами. Прикрыл Заруцкий дверь, но не успел уйти, как в опочивальне раздались крики и брань. Ворвался атаман, а Лжедимитрий с поднятыми кулаками подступает к Марине.
Подхватил Иван Мартынович самозванца, поволок, приговаривая:
— Эко разбушевался, государь, уймись!
Ивану Мартыновичу под сорок лет, немало повидал он красавиц, и появление Мнишек в Тушине поначалу его не взволновало. Однако он и сам не заметил, как Марина тронула его сердце.
Понимал Заруцкий, нелегко ему будет завоевать расположение Мнишек, но он уверен, такой час настанет, а пока исправно служил самозванцу.
Апрелю начало.
Неторопко отходила зима с сугробами и заносами, оседали, подтаивали снега, и синел лёд на реках, готовый тронуться по первому тёплому дню. Ночами ещё держались заморозки, но к полудню звонкая капель возвещала весну.
Встряхнулся лес, задышал. Подняла лапы игластая хвоя, набухли почки на лиственнице.
В самую середину Великого поста накатилась на Шуйского тоска-кручина, не отпускает. Терзался думами, сна нет. По палатам бродит, мысли одна другой тревожнее, смурные. В одну из ночей оделся, вышел на крыльцо. Лунно и звёздно. Поддерживаемый постельничим боярином, спустился по широким ступеням и, опираясь на посох, направился к патриарху.
В царствование Бориса Годунова, в лето 1589-е, а от сотворения мира в 7097-е, в Москве Церковный собор избрал первого патриарха на Руси. Им стал митрополит Иов.
С приходом в Москву Лжедимитрия Иова лишили высокого сана, сослали в монастырь, а патриархом Лжедимитрий сделал тульского архиерея, грека Игнатия.. Высокой чести Игнатий удостоился, потому как встречал самозванца в Туле и назвал государем.
Недолго он патриаршил. Убили Лжедимитрия и прогнали Игнатия, а Гермогена собор провозгласил патриархом.
В трудные времена находил Шуйский у Гермогена душевное успокоение, верил ему. Как добрый лекарь, врачевал патриарх Шуйского, внушал твёрдость, хоть и видел, слаб на царстве Василий. Гермоген в проповедях призывал стоять против вора и самозванца...
Когда Шуйский вступил в патриаршие покои, Гермоген читал при свечах. Мелкий, худой, в рясе чёрного шёлка, с непокрытой головой, он выглядел подростком, и только белая борода и такие же белые, спадающие до плеч волосы говорили о его летах.
Встал патриарх, благословил Василия и, указав на кресло напротив себя, сказал:
— Ждал тебя, государь, знал, придёшь. Когда обедню служил, заметил непокой в очах твоих.
— Истинно, владыка, душа моя в смятении каждночасно. Ляхи и литва заворовались, самозванец в подмётных письмах бояр и дворян смущает, к измене подбивает, от голода люд московский озлобился.
— Великие испытания послал нам Всевышний. Молись, государь, и я в молитвах покоя и благоденствия отечеству прошу.
— Кругом недруги чудятся, убийцы.
— Кто злоумышляет против помазанника Божьего, тот смерти достоин, ибо Господь сказал: «Не думайте, что Я пришёл принести мир на землю, не мир принёс Я, но меч».
Чернец внёс липовый мёд с молоком. Гермоген посмотрел вслед монаху, потом повернулся к Шуйскому:
— Пей, государь, нет ничего полезнее, чем горячее молоко с мёдом. Успокаивает. А мёд из бортей Николо-Угрешской обители, чист и ароматен. От прошлого лета, а вишь, и время не тронуло, светел и душист. — Прикрыл глаза, сказал мечтательно: — Борти люблю, лес, травы, тишина и покой, лишь пчёлы гудят. Благодать. Красен и дивен мир, созданный Господом!
Помолчал, сменил разговор:
— Скипетр и держава не удел слабых, государь, крепко держи меч в руке. Казни чернь воровскую, ибо не единой лаской добро творишь, вдвойне поучая. А холоп ровно дитя неразумное.
— Дитя ли, владыка? Паства неразумная? Волки! Болотникова вспомню — мороз продирает. А уж я ль не добром к нему: и прошение сулил, и в службу звал.
— Болотников — чернь, но родовитых и именитых жалуй, а кто из бояр да князей-перемётов с повинной воротятся, тех милуй.
— Аль я враг им? Никому нет веры, владыка, будто все против меня.
— Без веры льзя ли жить, государь? Молись и уповай на Господа...
Вышел Шуйский от патриарха, недовольно покосился на боярина, дожидавшегося его. Эко разморило, спит сидя на лавке, к стене откинулся, рот открыт, бородёнка задралась. Василий боярина посохом толкнул. Тот подскочил, засуетился, помог государю шубу надеть, шапку подал. Шуйский к двери направился, а боярин следом засеменил.
Очнулся Акинфиев, и первое, что увидел, — низко нависшие над ним каменные своды и услышал тихий, успокаивающий голос архимандрита. Льняным полотенцем тот вытирал ему лицо, приговаривал:
— С того света вернулся, теперь на поправку повернуло. Скоро встанешь.
И, приподняв Артамошке голову, приложил к губам чашу с отваром. Сделал Акинфиев глоток — и пахнуло на него весенним лесом, луговыми цветами, душистой кашицей. Смутно припомнил тот день, как болезнь свалила его. В кузницу вошёл Иоасаф, что-то сказал Артамошке, но тот уже ничего не понял, потерял сознание...
Архимандрит догадался, о чём думает Акинфиев, промолвил:
— Не мудрствуя от лукавого, вспомни священную песнь Давида: «Человек подобен дуновению, дни его как уклоняющаяся тень». — Вздохнул. — Поправляйся, сын, работа ждёт тебя. Недруги сильны, и лавра по-прежнему в опасности.
На второе лето повернуло, как покинул Матвей Верёвкин Орёл. Удачное начало, слабое сопротивление воевод Шуйского сулило надежду на скорое взятие Москвы. Однако у самых стен города остановились и всю зиму простояли в Тушине.
А что весна обещает? Матвей Верёвкин догадывается, но ему не хочется согласиться, что в Новгороде Скопину-Шуйскому удастся собрать сильную рать, а из Астрахани придёт к Москве воевода Шереметев.
Матвею Верёвкину хочется надеяться, что, пока к Шуйскому придёт помощь, он вступит в Москву.
Ладная и пригожая царица Марья, стройна, белотела, не в отца, князя Буйносова-Ростовского, и не в мать, крупную, телесами не обиженную. Ан нет у Василия любви к молодой жене. Когда, случаем, зайдёт вечером к ней в опочиваленку, а она уже отдыхает, ни доброго слова ей не скажет, ни поглянет ласково. А Марья свернётся калачиком, в одеяло укутается, смотрит на Василия, ровно зверёк пуганый.
Сядет Шуйский на край кровати, повздыхает, помянув мысленно Авдотьюшку, и шаркая удалится.
Бояре шушукаются: