— Ты хочешь сказать, Агостино, что ему можно поручить...
— Да. И даже расследование, если это потребуется.
— Без опеки со стороны Совета? — продолжал сомневаться дож. — Но если мы создадим комиссию, даже если она будет тайной, Совет всё равно будет контролировать деятельность такой комиссии и влиять на её решения. А Сенатская комиссия — это вообще пустой звук. Ни одна комиссия Синьории никогда не была самостоятельной.
Оттовион усмехнулся, протестующе покачал головой.
— Ваше Высочество, я вовсе не предлагаю вам создавать какую-то комиссию. О расследовании, которое проведёт для нас мессер Лунардо, будут знать только трое: он, вы, Светлейший дож Венеции, и я, её Великий Канцлер. Это будет частное расследование.
— То есть даже Совет Десяти ничего об этом не будет знать?! А... но... — слова застряли в горле дожа. Он долго переваривал услышанное. Потом тихо, ибо у него пропал голос, прошептал: — И ты собираешься снабдить его секретными сведениями из правительства?
Канцлер улыбнулся.
— Я не знаю таких секретов нашего правительства, которые бы не стали вскоре известны на площади Святого Марка.
— Вы шутите, синьор Канцлер!
— Ничуть!
— Но ведь если кто-то об этом узнает, то нас обвинят в заговоре, а значит, в государственной измене! — последние слова старик произнёс с нескрываемым ужасом.
— Если мы друг другу доверяем, кто обвинит нас в заговоре и измене? Кто вообще об этом узнает?
— Но ты ведь говоришь, что он должен что-то расследовать!
— Он будет размышлять и анализировать.
Канцлер впился взглядом в глаза дожа, ибо и так был опасно откровенен. Он ждал. Он не боялся, что Чиконья, человек богобоязненный и благородный, выдаст его или проговорится. Также не вызывала споров и кандидатура Лунардо, ибо тот по благородству и сдержанности не уступал самому Чиконье. Больше всего Канцлер сейчас боялся, что у старика не хватит духу на такую дерзость по отношению к государству и его установлениям. Как у него, Агостино Оттовиона, у самого не хватило духу в одиночку тайно обратиться к Лунардо.
— Святая Дева! — прошептал наконец дож, воздев глаза к потолку. — Если ищейкам Совета станет такое известно, даже о нашем разговоре, то я разделю судьбу Фальера
[54]! — Он всплеснул руками. — Это в моей-то старости! Господи, пощади меня!
— Разве у нас есть выход? — тихо спросил Канцлер. — Если мы хотим узнать правду, разве у нас есть другой выход?
Глава 6
Венеция. Подвалы Дворца дожей. Накануне заседания Совета Десяти
Албанец чувствовал, что сходит с ума. Они ему не верили! Он хотел все рассказать, он написал письмо в Совет Десяти. Но к нему заходили только тюремщики. Раз в сутки. Благодаря этому он мог считать дни своего заключения. Он пытался с тюремщиками заговорить, но они пятились от него, как от чумного. Он сидел, а большей частью лежал на каменном столе, покрытом досками, уже потеряв счёт времени, в полном мраке. Он сам себе устраивал допросы, задавая вопросы от имени тех, кому хотел все рассказать. И сам же на них отвечал, пространно пересказывая самому себе своё письмо. Ему казалось, они не откликнулись, потому что он написал слишком мало и коротко. Тогда он стал наговаривать на себя, на несуществующих и существующих товарищей, украшая свой рассказ красочными деталями.
Он рассказывал им, то есть самому себе, про Далмацию, про городок Спалато, выросший внутри древнего императорского дворца, про турецкую крепостицу, находящуюся в нескольких милях от него. В сотый, в тысячный раз. Пока, наконец, не понял — они, то есть Совет Десяти, не хотят ничего слышать.
Камера албанца была словно мешок со слепыми окнами. В неё вёл низкий дверной проём, в который можно было пробраться лишь на корточках. Его посадили в самую ужасную тюрьму, которая находилась на первом этаже дворца юстиции, почти вровень с водой канала, и соединялась узкими потайными лестницами с залой Трёх руководителей Совета Десяти. Тюрьма эта называлась Поцци из-за видений, которые возбуждала в заключённых, тюремщиках и посетителях своим мраком и теснотой, сыростью и отсутствием свежего воздуха.
В камере, обшитой деревянными досками, из мебели был лишь один большой стол, который служил также и ложем. Небольшая круглая дыра в стене над дверью пропускала мрачные отблески света, если кто-нибудь проходил с факелом по коридору. Но это случалось редко.
Как же он попал в эту мышеловку? Он пытался разобраться в этом снова и снова. Несколько лет назад его, бывшего сопракомити
[55] капитана Витторио Капуциди за случай грабежа выслали за пределы Республики. Ещё три месяца назад он был на свободе и пытался договориться в Милане с тамошним венецианским резидентом о прекращении его ссылки — хотел вернуться в Венецию и, чтобы заслужить прощение, рассказал любопытные вещи о венецианских делах в Далмации. Резидент якобы договорился с Советом Десяти...
Но едва он пересёк границу Светлейшей республики, как его арестовали, несмотря на рекомендательное письмо от венецианского резидента в Милане! Письмо изъяли.
И вот он тут.
Они не хотят его слушать! Они не хотят ничего от него узнать! Почему? Но почему?
Он услышал гулкие шаги по коридору. Затем в маленьком отверстии в стене над низкой дверью мелькнули отсветы пламени. Заскрипел засов. Тюремщики — на этот раз их было трое, низко склонившись, проползли в помещение, зазвенев железом. Один держал перед собой факел.
Албанец тяжело приподнялся на своём столе и сел, ослеплённый светом и с трудом стряхивая отупение. Когда привык к свету, огляделся. Пламя дрожало, и от факела поднималась копоть. Отблески света пробегали по потным лицам тюремщиков.
— Поднимайся, албанец.
— Куда? — Капуциди всё ещё не пришёл в себя, потряхивая головой и хлопая глазами.
— Идём.
Тюремщики надели ему на руки и на ноги кандалы. Факельщик посторонился, пропуская капитана вперёд, к выходу-лазу из этой душной норы.
Они двинулись по узкому каменному коридору, освещаемому лишь факелом тюремщика, дошли до лестницы, но не поднялись по ней, а свернули в боковой коридор, проследовали по нему, пока не остановились перед крепкой и низкой дубовой дверью. Открыли. По приказу стражника албанец прополз в такую же, как и его, камеру.
В ней было лишь два отличия: она хорошо освещалась факелами, вставленными в стену, а вместо стола-кровати стояло большое деревянное кресло с верёвками и ремнями на подлокотниках и верхе спинки. Оно стояло слева от входа у внутреннего окна в коридор, забранного двумя толстыми решётками. Называлось это зловещее сооружение гаротта — кресло для удушения. Даже тот, кто видел его впервые, мгновенно догадывался об его страшном предназначении.