– А что, если поехать к морю? Вы не против?
Слезы Пакиты мгновенно высыхают, а Насардин мне улыбается.
Как же я люблю эту парочку.
* * *
Когда я говорю, куда мне хочется съездить, Пакита не верит своим ушам:
– Мыс Раз? А сколько до него ехать?
Затем:
– Три часа?! Нет, это слишком далеко! Ты с ума сошел!
И еще:
– Насар, объясни ему, что это слишком далеко!
Но Насар ничего не стал объяснять. Только дал ключи от машины и сказал:
– Садись за руль, сын мой. В мои годы уже не ездят на такие расстояния. Это было бы неосмотрительно с моей стороны.
Я улыбнулся. Единственное большое расстояние, которое довелось преодолеть Насардину, – это путь из Алжира во Францию. И не он тогда вел корабль.
Я включил зажигание, отрегулировал зеркала заднего вида, пристегнулся, и вдруг мне пришло в голову: а ведь сейчас сбудется моя заветная мечта – я поведу фургон Насара и Пакиты. Это оказалось еще прекраснее, чем я думал: я видел дорогу с высоты, слышал, как грохочут сковороды, кастрюли и банки в шкафах, и мне казалось, что я отправился в отпуск, не покидая кухни.
Все время, пока мы ехали, Пакита держала руку мужа в своей, и оба не проронили ни слова.
А сейчас они замерли, прижавшись друг к другу, под неистовыми порывами ветра. Пакита никогда не видела океан и никогда не испытывала такого волнения. Неподвижная, словно статуя на носу корабля, стоит она на краю гранитного утеса, отважно выдерживающего натиск бурь. Рядом с ней мужчина, который обхватил ее за плечи своей сильной рукой. Насардин чуть заметно улыбается, а глаза у него красные от слез. «Это ветер, сын мой, от него глаза слезятся».
Водная стихия, расстилающаяся перед ним, напоминает ему о другом море, отделившем его от родины. И обо всех прочих морях, об океанах, которые он никогда не пересекал, разве что во сне, а ведь он хотел бы прожить миллиард жизней, в душе он странник, авантюрист, корсар.
Я сфотографировал их во всех ракурсах, их самих, море, скалы и огромных белых птиц, камнем падающих в бездну.
А потом сел и взглянул на горизонт, прямо и чуть-чуть влево.
Если сильно прищуриться, то, может быть, я увижу Нью-Йорк и устье Гудзона, ведь отсюда до них всего каких-то пять тысяч шестьсот километров.
А если напрячься, можно увидеть Бруклин, подняться вверх по Гудзону, пройти между Либерти-Айлендом и Эллис-Айлендом, повернуть направо к Баттери-Парку и высадиться на Манхэттене.
Достаточно было вообразить себе все это.
Пакита подошла и села рядом со мной, плечом к плечу, как мать рядом с сыном. Она сказала:
– На что ты смотришь?
Я ответил:
– На море.
Но это была неправда.
Я смотрел на Америку.
* * *
Я без толку слоняюсь по гостевой комнате, мне тесно здесь, среди подушечек, вышитых Пакитой, в компании слишком назойливых обоев: «Поглядите на наших птичек, на наши полосочки, на наши цветочки!»
Я хочу разобрать коробки с вещами, чтобы чем-то занять себя и освободить место. Незачем захламлять дом Насара и Пакиты своими рисунками, выполненными в приготовительном классе начальной школы, и личными дневниками (в общей сложности три страницы, исписанные от руки).
Мне бы следовало сделать это раньше, перед смертью, а я проявил досадную небрежность. Ну и пускай: выбросить ненужную вещь никогда не поздно. Прежде чем начать новую жизнь, я хочу освободиться от балласта. В одной из коробок обнаруживаются игрушки, фокусы, карнавальные маски – подарки от журнала комиксов «Пиф-гаджет» – и солнечные очки (а, так вот где они были!). Открываю следующую – сверху лежат допотопные картриджи с приставочными играми: «Донки Конг», «Супер Марио», «Зельда», «Соник» – в них вся моя жизнь, во всяком случае, изрядный ее кусок.
А под картриджами – шляпа, подарок Жасмин.
Я не открывал пакет с тех пор, как она уехала. Боялся, что, если открою, оттуда повеет ее запахом или там вдруг окажется ее волосок? Боялся дотронуться до вещи, которую она держала в руках? Когда в день ее отъезда я вернулся домой, то чуть не отнес эту штуковину на помойку. Но что-то мне помешало не могу сказать, что именно.
Я смотрю на шляпу, плотно закутанную в пленку, обмотанную двойным слоем скотча. Она похожа на куколку насекомого в прозрачном коконе. Я сам не свой от волнения: открывать или нет?
Просто удивительно, до чего липкий этот старый скотч.
* * *
Я и забыл, какая она тяжелая, эта шляпа.
И очень твердая на ощупь, как будто внутри что-то вложено.
Я перевернул ее, чтобы посмотреть, что у нее в брюхе. Оно было набито доверху, как носок, в который кладут подарки на Рождество.
Я встряхнул шляпу, думая, что ее содержимое рассыплется по кровати, но ни один предмет не отвалился. Шляпа была устроена, как книжка-раскладушка для малышей: разложишь такую – и перед тобой развернется целая вселенная, вырезанная из картона.
Я перевернул шляпу и осторожно надавил на донышко. Она раскрылась и… Опа!
Я как стоял, так и сел.
* * *
Эта шляпа была самая удивительная из всех, какие сотворила Жасмин. Она рассказывала о нас двоих, о двух наших мирах. Это была она, это был я. Это была наша с ней история.
На одной стороне – мансардное окно ее квартирки и парижские крыши, чашка кофе, билеты в кино, кровать со смятыми простынями, маленькая Эйфелева башня, набережные Сены и речные трамвайчики. На другой стороне – Манхэттен, небоскребы, желто-зеленая мозаика Катидрал-паркуэй, станции метро на Сто десятой Западной улице. Одну сторону украшали гирлянды круассанов, другую – гроздья чизкейков. А над всем этим, как скульптура-мобиль, кружился прикрепленный на леске миниатюрный самолетик, без устали выполнявший рейс Париж—Нью-Йорк.
Я выдвигал ящички, распахивал окна, заглядывал в сундуки, глаза у меня блестели все ярче, а сердце сжималось все больнее. С каждой секундой мне открывалось что-то новое. Здесь белый платочек для Жасмин, чтобы утирать глаза. Там пишущая машинка для меня и моего предполагаемого романа. И всюду, всюду крохотные сердечки, из бумаги, из ткани, всевозможных цветов. Жасмин подумала обо всем: к полям шляпы была подвешена лупа, чтобы можно было рассмотреть мельчайшие детали.
Вот на фасаде дома – вход в ресторан, над ним вывеска: «Французики». Вот очаровательный магазинчик, наполненный экстравагантными шляпами. А на самой верхушке – Центральный парк. Жасмин изобразила одну из его частей, Грейт-хилл. На холме была лужайка с ослепительно-зеленой травой, окруженная исполинскими вязами, листья которых были сделаны из шелковой бумаги.