Советский Союз перестал существовать совсем недавно, и вера в комсомол кажется легче объяснимой и куда более привлекательной, чем фатализм, суеверие и предрассудки, которые стоят за оценкой невестки, данной ей Анной Тимофеевной. Однако потрясите калейдоскоп – цветные стеклышки внутри него перемешаются и традиционный мир, из которого прорастает темнота, станет местом праздничным. “На свадьбу моих дедушки и бабушки явились все жители деревни”, – рассказывает Анна Тимофеевна, и ее слова вызывают в воображении вереницу мужчин и женщин в лучших нарядах, вышитых рубашках и сарафанах с черно-красным орнаментом по белому полотну, солнечный день, цветение и запах люпинов и дикой смолёвки в каждом уголке сада. Единственное личное воспоминание Анны Тимофеевны о ее деревне касается пасхального кулича, крошек, которые она приберегла для своих братьев, да корзинки овощей, которые соседка предложила голодной семье, когда та ждала прибытия дяди. Повторюсь, эта память не причиняет боли и контуры ее размыты и нерезки в угоду слушателю.
Однако расспрашивать дальше – значит коснуться растерянности, замешательства и сомнения в себе и своих убеждениях, которые крах коммунистического режима спровоцировал в сознании тех самых людей, что положили свои жизни на его строительство. Я спросила Анну Тимофеевну о семейных похоронах: “О да. Мы все делали. Конечно. Мы отпевали их всех. Всех. Ну и что? Мама этим занималась. Она ходила в церковь. Но в то время об этом старались не говорить: мы были комсомольцами – мы, то есть я, у меня было такое к этому отношение… Не то чтобы я была против, но для себя самой я никогда… Хорошо, на Пасху, да. Она ходила в церковь. Вы поймите, я ее никогда не отговаривала, никогда не спрашивала, что она делает. Но приходится делать то, что должно”. Анна Тимофеевна и сегодня не ходит на службы и не общается со священниками, хотя многие в России обратились к церкви, функцию которой прежде выполняла Коммунистическая партия. “Я лечусь травами, – объясняет она, – у меня их 25 разных видов. И когда мне нужна помощь, я могу позвонить одному человеку, и он все понимает, ему даже не нужно видеть меня для этого”.
Для Анны Тимофеевны эти воспоминания, суеверия, легенды, молчание являются важнейшими элементами – по крайней мере, в процессе беседы – ее богатой воображаемыми образами вселенной. В этом смысле они реальны, они – исторические факты. В своем хрестоматийном труде о типах мировосприятия, связанных с итальянским фашизмом, Луиза Пассерини пишет: “Ментальные репрезентации суть еще одно лицо реальности, которая их включает в себя и которая сформирована ими”
[587]. Живая память пристрастна, и именно поэтому она так выразительна и красноречива. В России она зачастую принимает обличие ночного кошмара, а голос, выражающий ее, подчас звучит как голос узника в одиночном заточении, и отсюда эта солидарность с судьбой. Публичное молчание о голоде тоже было своего рода актом насилия, очередным зверством сталинизма; это молчание было навязано извращенными расчетами и всепроникающим страхом. Историки, занимающиеся уцелевшими свидетелями трагического прошлого, такими как Анна Тимофеевна, знают, что работа по преодолению этого наследия еще очень далека от завершения. Они предупреждают нас о цене беспамятства и забвения. “Пока человечество продолжает свое существование, оно обязано сохранять память о своих предках, для того чтобы оставаться людьми и избежать превращения… в людей без памяти, которых легче сделать рабами”, – писал один из таких историков в 1980-х годах
[588].
Анна Тимофеевна не рабыня. В некотором смысле она жертва, хотя после встречи с ней это слово не сразу приходит на ум. В отличие от своих родителей и братьев она сумела приспособиться и выжить. Ее опыт не причинил ей вреда, не травмировал ее, не вызвал горечи и не вселил в нее страх. Есть все основания считать ее не только жертвой, но и коллаборационисткой. Точнее говоря, коллаборационизм, вынужденный и пассивный, был самым лучшим или, что вероятнее, единственным выбором для тех, кто хотел выжить, частью определенного исторического опыта переживания насилия. Невинность, невежество, само стремление Анны Тимофеевны жить – все это вместе сделало ее частью того, что она не выбирала и чего не могла даже вообразить: соучастницей коллективного молчания. Из этого не следует ее виновность. Скорее, напротив: необходимость пособничества, соглашательства, осознанная или нет, ложилась дополнительным грузом на и без того отягощенные проблемами плечи людей. К этой стратегии выживания вынуждены были прибегать миллионы советских граждан – большинство подданных сталинского государства, – чтобы просто продолжать жить.
Гласность не разрушила советского мировоззрения Анны Тимофеевны, какие бы новые пласты она этому мировоззрению ни добавила. Несмотря на всю свою теплоту и умение бойко и складно говорить, она не может рассказать ту историю, которую содержат учебники. “Приходите ко мне снова. Мы можем провести вместе вечер, и я дам вам еще послушать музыку”, – говорит мне она на прощание. Но я так никогда и не узнаю, а она не вспомнит, что она подумала, что она поняла тогда, в детстве, когда увидела, как в их дом ввалились люди, как мать спрятала лицо, а отец потянулся за пиджаком.
Глава 7
Каменные ночи
Варлам Шаламов провел почти двадцать лет в ссылке и в ГУЛАГе. Самый длинный свой срок, с 1937 по 1951 год, он отбывал на Колыме, где находились советские арктические золотые прииски. В его коротких рассказах о Колыме описывается мир, который по-прежнему невозможно даже вообразить. Это далекий, отрезанный от цивилизации край, самое холодное место в Северном полушарии, расположенное за Сибирью, к северу от Японии. Природа Колымы гнетущая, беспросветная, инопланетная: серое на сером, мир вечной мерзлоты, похороненные подо льдом реки, заиндевевшие долины, свинцовое, нависающее над береговой линией небо, туман. Даже когда тает снег или его разметает резкий, пронзительный ветер, большую часть года в этих местах не увидишь ярких красок: возможно, единственные цветные пятна на сером фоне – это немногочисленные скелеты лиственниц, карликовый кедр да чахлые, низкорослые сосны.
Снег и лед скрывают горную цепь, однако другие границы и ориентиры в этом монохроме не природного происхождения, а дело рук человека: сторожевые вышки, подъемные блоки и металлические тросы над шахтами, безжалостный абрис колючей проволоки. Внутри зоны, как называли свой мир сами заключенные, можно увидеть лачуги и штабеля лесоматериалов, более темный оттенок серого, следы неаккуратных кострищ, электрические лампочки, тусклый огонь самокруток. Но всего этого недостаточно, чтобы расцветить мрак и умерить арктический холод.
Человеку в этих краях легко затеряться. Если вы решите поехать на Колыму сегодня, вы не встретите там большого количества людей. Долины и заброшенные шахты хранят молчание. Ржавеет колючая проволока. Однако сохранились фотографии, которые наглядно свидетельствуют, что этот пейзаж когда-то был заполнен людьми, мужчинами и женщинами, закутанными в лохмотья, грязными и изможденными, чьи неясные силуэты растворялись в тумане. Фотографии обычно делали днем, поэтому чаще всего запечатленные на них фигурки – это заключенные за работой. И не просто за работой, а занятые самым тяжелым трудом, который только можно себе представить. Мужчины, женщины и даже дети копают, рубят и колют камень и лед, ломают и выравнивают каменную кладку полотна для железнодорожных шпал, грузят добытую в шахтах драгоценную пыль: золото, свинец, вольфрам, алмазы и уран.