Но правительство предпочитало трактовать слово “террор” достаточно широко. Местные военно-полевые суды были уполномочены приговаривать к высшей мере наказания за самые разнообразные правонарушения, включая акты революционного насилия, убийства из мести и просто убийства, акты мародерства, подрывную деятельность и подстрекательство к мятежу, а также саботаж. Когда дело касалось государственной безопасности, суды могли быть заменены местными комиссиями или даже единственным “судьей”, заседавшим за своим столом в одиночестве с пистолетом под рукой. Публичные казни через повешение были уже не приняты, однако в эти годы смертная казнь превратилась в Российской империи в нечто вроде альтернативного способа гражданского воспитания
[153]. Закон предполагал некоторые послабления для лиц младше двадцати одного года и старше семидесяти лет, к которым не применялась смертная казнь, но во всех остальных случаях он был абсолютно безжалостным. Если на момент вынесения приговора женщина ожидала ребенка, приговор приводили в исполнение спустя сорок дней после родов
[154]. А тем временем церковь по-прежнему призывала к набожности, преданности царю, а церковные иерархи не считали существование смертной казни проблемой. Напротив, если что-то и беспокоило их помимо разрушительного действия прогресса, рационализма и будущего прихода Антихриста, так это упразднение публичной казни как образовательного, назидательного зрелища, столь необходимой в эпоху нравственного кризиса и морального упадка
[155].
Именно на основании эпизодов подобных столыпинской реакции у историков сложилось представление о царской России как о ярком примере репрессивной государственности, как о режиме, заслужившем свою нелестную репутацию жестокостью и внедрением упрощенного делопроизводства без должного судебного разбирательства. В то время в России было немало реформаторов, которые согласились бы с подобной оценкой, и к началу XX века они успели собрать впечатляющее количество доказательств в ее поддержку. Молодой Михаил Николаевич Гернет, известный юрист-криминолог, занимавшийся уголовной статистикой и социальными аспектами преступности, составил карту, которая наглядно иллюстрировала этот тезис. Страны мира на этой карте были закрашены в различные оттенки серого, от светлого к темному, а стилизованные изображения петли, гильотины и ружья на территории каждой страны уточняли способ, которым правительства стран приводили смертные приговоры в исполнение. Среди 38 государств и колоний, по которым была известна статистика, Российская империя держала первенство по числу казненных. Если верить цифрам, приведенным Гернетом, в 1908 году здесь было приговорено к смертной казни 1959 человек, а казнено 1340 человек. Поскольку у Гернета нет статистических данных о том, сколько человек из 505 приговоренных к смертной казни в Британской Индии в 1906 году было казнено, то второе место в своей таблице он отводит Соединенным Штатам, хотя с куда более скромным результатом. В указанный год было казнено лишь 116 американских граждан
[156].
Книга Гернета все же отчасти была задумана как полемическое высказывание против смертной казни, и, несмотря на красочные ссылки и иллюстрации, некоторые вопросы автор решил не затрагивать. Самым важным упущенным автором обстоятельством было то, что статистика применения российским самодержавием смертной казни была самой удручающей по сравнению с другими странами Европы лишь в определенные моменты истории
[157]. Насилие, через которое часто определяют российскую политическую культуру, на самом деле было тесно связано с важнейшими поворотными моментами в истории страны. Например, с 1850 по 1862 год, до и сразу после освобождения крепостных крестьян, в России заметно выросло число повешенных. Перегибы 1906–1910 годов последовали за неудавшейся революцией 1905 года. История насилия в России, ровно как и национальная статистика в области народного просвещения или здравоохранения, отнюдь не была беспросветным мраком и ужасом. Но все вышесказанное тем не менее совсем не снимает бремя ответственности с николаевского режима. У российских самодержцев всегда был выбор, как поступить: в конце концов, они были одними из самых образованных людей Европы и, пожелай они этого, могли обратиться за помощью к превосходным политическим советникам. Именно поэтому тот факт, что выбор был сделан в пользу наиболее пагубных и разрушительных политических мер, отнюдь не лестно говорит о правительстве Николая II.
Насилие, применяемое государством, негативно воздействовало на все общество в целом. Оно толкало на крайние ответные меры не только недовольных режимом, но даже реформаторов. Для сторонников террора зрелище санкционированной властью жестокости служило пропагандистским бонусом, подтверждая самые худшие предсказания активистов революционного движения. Однако призывы к восстанию были лишь одной из многих возможных реакций в ответ на происходящее в стране. Куда более распространенной реакцией было охватившее общество немое отчаяние. Революционеры, по крайней мере, верили, что однажды дела в стране сдвинутся с мертвой точки, однако далеко не все были так оптимистичны. В 1913 году, накануне Первой мировой войны, юрист и криминалист Николай Степанович Таганцев написал страстный очерк о том, к чему приводят узаконенные убийства. В нем он убеждал читателя, что он отнюдь не противник перемен и приветствует российское XX столетие как новое, сияющее начало, сулящее избавление от невежества, варварства и беззакония, что омрачали прошлое страны. С другой стороны, писал Таганцев, “тяжело думать, а еще тяжелее чувствовать, что заря обновленного строя заалела кровавыми всполохами”
[158].
Главный тезис Таганцева состоял в том, что, прибегая к насилию, государство подает дурной пример всему обществу. Проблема заключалась не столько в смерти как таковой, сколько в зрелище хладнокровного карательного убийства, убийства как воздаяния за преступление. Следующие слова Таганцева могли бы послужить более общим размышлением о смерти в России и в его время, и в наше:
Массовые гибели людей в жизни государства встречаются нередко: они неизбежны и неотвратимы, как зло природы; они необходимы или, по крайней мере, считаются необходимыми как зло государственной жизни. Землетрясения, разливы вод, какое-либо другое стихийное бедствие могут сопровождаться и часто сопровождаются гибелью тысяч и даже десятков тысяч людей. Они также леденят человеческую душу; они также несут, без разбора, страдания, увечья, смерть. ‹…› А любая современная война, даже какое-либо одно сражение с современными усовершенствованными орудиями человекоистребления ‹…› разве не унесли они безвозвратно жизнь и здоровье многих тысяч погибших во имя исполнения долга перед родиной. ‹…› А жертвы ненасытного современного Молоха – тяжелых экономических условий, нищеты? Разве не считаются тысячами, десятками тысяч эти ни в чем неповинные дети, юноши, взрослые, преждевременно гибнущие от голода и недоедания, от отсутствия здорового воздуха и питания, от привитых им социальными условиями жизни болезней и пороков и т. д. и т. п. Вот почему я и повторяю: ужасны не цифры казненных, цифры торжества смерти, сами по себе, а страшны те последствия, которые эти казни внесли в нашу государственную жизнь; так думается мне, по крайней мере, с моей юридической точки зрения
[159].