Подобными теориями хорошо развлекать себя долгими зимними вечерами, однако они едва ли годятся в качестве исторического материала. Они не учитывают специфические особенности каждого отдельного периода в истории страны, изменения в культурном укладе, произошедшие после двух революций, а также роли, которые на протяжении истории играли невежество, месть или страх. Эти теории также упускают из виду кратковременные периоды улучшения, инноваций и реформ, дававшие и либералам, и утопистам все основания мечтать и надеяться, что их мир стоит на пороге трансформации. Демографическая история России в XX веке отнюдь не была одним беспросветным кошмаром.
В России конца XIX века демография – и социальные науки в общем и целом – все еще была в новинку. Первопроходцы этих наук пытались не только понять российское общество – они считали своим долгом и обязанностью это общество улучшить. Выпускники девяти российских университетов представляли собой крошечное меньшинство в империи. Они сравнивали Россию с Западной Европой, для того чтобы учиться у нее, чтобы доказать необходимость проведения реформ в России, ссылаясь на успешный опыт подобных реформ в Европе, и потому что верили, что Россия не была исключением из правил, а являлась частью европейской системы социального и экономического развития. В их представлении смертность в Российской империи была высокой, потому что, как сформулировал Новосельский, “русская смертность, в общем, типична для земледельческих и отсталых в санитарном, культурном и экономическом отношении стран”
[98]. Но все это можно было преодолеть. Основной подход российских демографов был либеральным; решение лежало в плоскости просвещения и образования и было вопросом инвестиций, регулирования трудовых отношений и распространения карболового мыла.
Именно так реформаторы обращали общественное внимание на остро стоящую проблему городского и деревенского жилья: на отсутствие чистой воды, на повсеместное невежество относительно базовых санитарно-гигиенических мер предосторожности. Лишь позднее революционное правительство объявит все это делом второстепенным по сравнению с основной проблемой, симптомом, а не причиной. Ленин и его соратники осознавали, что общественный кризис последних лет правления дома Романовых, усугубленный политической ситуацией в стране, в конце концов потребует политического решения. Как заметят позднее работники сферы здравоохранения большевистской России, реформаторы оказались бессильны перед зияющей пропастью экономического неравенства. Они даже не могли указать на неравенство в системе, которая лишила большинство населения империи права голоса в какой-либо части политического процесса, потому что в обществе, снизу доверху пронизанном цензурой, подобное фрондерство могло окончиться не просто неодобрением, а арестом
[99].
У правительства Российской империи, бывшей по сути своей авторитарной монархией, были все возможности взяться “сверху” за вопросы, касающиеся охраны здоровья, высокой смертности и насилия. В сменявшие друг друга составы министерств входило разное число реформаторов. Дело было не в отсутствии информации о реальном положении дел и не в отсутствии альтернатив. В конце концов, вдумчивый консерватор мог бы обратить свой взор на Берлин времен правления Бисмарка, чтобы увидеть реализованные реформы, благодаря которым существенно улучшилось состояние здоровья населения. Эти реформы одновременно укрепили монархию и заткнули рты критикам слева. Однако Россия пошла другим путем. Автократию отличал высокомерный консерватизм – самодовольный, надменно равнодушный и примитивный. Церковь как важнейший институт и участник общественных процессов оказалась еще менее просвещенной. Она выступала с осуждением того, что называла “реформаторской горячкой”, и сторонилась общественной деятельности, считая, что это отвлекает человека от его священного предназначения. Обер-прокурор Священного синода и советника двух последних российских царей Константин Победоносцев заявлял: “Благо тому человеку, в ком зажжется на ту пору искра любви и ревность о жизни духовной… ‹…› Подлинно, он осияет светом страну и сень смертную, он воскресит умерших и поверженных, спасет души от смерти и покроет множество грехов… Оттого-то русский человек так охотно и так много жертвует на церковное строение, на созидание и украшение храмов. Как криво судят те, кто осуждает его за это рвение, а таких голосов слышится уже ныне немало. Это щедрое рвение приписывают то к грубости и невежеству, то к ханжеству и лицемерию. Говорят: не лучше ли было бы употребить эти деньги на «образование народное», на школы, на благотворительные учреждения? И на то, и на другое жертвуется своим чередом, но то жертва совсем иная, и благочестивый русский человек со здравым русским смыслом не один раз призадумается прежде, чем развяжет кошель свой на щедрую дачу для формально образовательных и благотворительных Учреждений”
[100].
Однако было бы недостаточно поставить на этом точку, увенчав наш рассказ пафосным росчерком уместного в данном случае отчаяния и безысходности, потому что имперская Россия была страной внутренне разобщенной, обращенной против самой себя. Вдали от императорского двора и в особенности внутри небольшого класса представителей свободных профессий зрела осознанная и заявленная готовность посвятить себя переменам в обществе, даже если речь шла об облегчении человеческих страданий в одном отдельно взятом городе, в одном уезде. И эта преданность делу в либеральных кругах начинала изменять культурный ландшафт. Судьба тех либералов хорошо известна: их благие намерения провалились, а самих их без остатка пожрала революция, требовавшая немедленных и тотальных перемен. Однако даже зная все это, было бы несправедливо ретроспективно лишать этих людей их места в истории. Ведь подобно тому, как советская медицина в 1960-е и 1970-е годы постепенно, без лишних фанфар и победных реляций, улучшила качество жизни последующего поколения, чтобы два десятилетия спустя увидеть, как все ее завоевания пусть и временно, но утеряны, врачи, чиновники и учителя в царской России накануне Первой мировой войны своими усилиями начали формировать новое представление о жизни и смерти.
Реформы, запустившие этот процесс, были начаты вслед за отменой крепостного права в 1861 году. В них не было ничего эффектного и впечатляющего, однако земства, или выборные органы местного самоуправления, основанные после 1864 года, взяли на себя ответственность за решение наиболее насущных местных проблем, среди которых было развитие и благоустройство сельских областей, охрана общественного здоровья и образование
[101]. Начиная с 1860-х годов каждое земство само устанавливало для себя программу действий, что на практике означало, что некоторые из них делали очень немного, тогда как другие – например, Полтавское земство, одним из первых создавших полномасштабную систему местной медицинской помощи, – брали на себя самые серьезные обязательства. Остро стояла проблема финансирования, особенно учитывая то, насколько обширным был круг задач, которыми занимались реформируемые земства, а кроме того, положение земств было неизменно шатким ввиду их слишком узкой социальной базы. Главные адресаты их заботы, крестьяне, по конституции не имели возможности избирать членов земства или как-либо влиять на них. Консерваторы в имперском правительстве также относились к земствам с большим подозрением, ведь многие по-прежнему опасались, что чрезмерная информированность – даже если речь шла всего лишь об информированности относительно частоты заболеваемости свинкой в стране – может стать той искрой, из которой вспыхнет мятеж
[102].