“Что может быть универсальнее смерти? – вопрошают антропологи Ричард Хантингтон и Питер Меткалф. – ‹…› и при этом какой невероятный диапазон реакций она провоцирует ‹…› разнообразие культурных реакций есть мера универсального влияния смерти. Но эту реакцию не назовешь произвольной: она неизменно глубоко осмысленна и выразительна”
[82]. Российская погребальная культура, безусловно, была отмечена и осмысленностью, и выразительностью. Крестьянский способ обращения со смертью не единственный, бытовавший в царской России, но, несомненно, самый распространенный. Его смысловое наполнение было амбивалентным и противоречивым, но в важности его ритуалов никакой амбивалентности не было. Образы и понятия, которыми пользовались крестьяне, говоря о горе и утрате, показывают взаимосвязанность жизни и смерти, общины, сообщества и места в доиндустриальном дореволюционном мире.
Как бы ни повернулась история, крестьянская культура неминуемо обречена была измениться. Существуют свидетельства того, что к концу XIX столетия эта трансформация уже началась, и процесс продолжился бы, даже если бы не произошла революция. Урбанизация, массовая грамотность, возможность путешествовать, телевидение, появление свободного времени и туризм в любой стране мира наступают на доиндустриальный мир, разъедая его. Однако ключевую роль здесь играет скорость происходящих изменений и то, как именно они происходят: есть ли у представителей различных поколений возможность рассчитывать время, договариваться, налаживать коммуникацию, есть ли у них опция сохранить какой-то аспект прежней культуры лишь до поры до времени, а другой – возможно, навсегда. Именно это и стало наиболее болезненным аспектом революции и того смещения общественных и культурных пластов, которые она за собой повлекла, – намеренного разрушения знакомого духовного мира, набора верований и практик и даже священных мест, куда люди отправлялись (во что бы они ни верили), когда их постигало несчастье или умирал любимый человек. Люсьен Февр писал о предшествующей социальной дислокации: “Жизнь перестала заглядываться на смерть, чтобы узнать свои виды на будущее”
[83]. Однако смерть по-прежнему давала семье возможность горевать и носить траур (даже если семья не знала, как сложить воедино ламентацию прошлого), выжившему – объяснять свое собственное везение, а свидетелям – разбираться со своими тревожными снами.
Глава 2
Культура смерти
Хотя никто точно не знает, как именно это устроено, большинство из нас согласятся с тем, что существует некоторая связь между культурой России и высокой смертностью в стране. В середине 1990-х годов средняя прогнозируемая продолжительность жизни мужчин составляла примерно 58 лет. В начале 1990-х годов Россия была одной из немногих развитых стран мира, в которой продолжительность жизни фактически снижалась как для мужчин, так и для женщин (хотя последние обычно умирают не так рано)
[84]. Эксперты говорили о кризисе в области национального здоровья, масштаб которого (если попробовать оценить его с учетом снижающейся продолжительности жизни) означал, что гражданское население в России умирало раньше срока или во всяком случае раньше, чем можно было ожидать в стране с и так уже достаточно высоким уровнем смертности, причем эти потери среди гражданского населения были выше, чем потери обеих сторон в чеченской войне. Так, статистика за один год (1992/1993) показала сокращение продолжительности жизни на три года для мужчин и на год и десять месяцев для женщин. Трудно дать точную цифру, однако эксперты в области демографии предполагают, что в общей сложности с 1989 до конца 1994 года кризис повлек за собой около одного миллиона трехсот тысяч так называемых избыточных смертей, то есть смертей, превышавших прогнозируемый уровень смертности, которые при “нормальных” или более благоприятных условиях можно было бы предотвратить
[85]. Наиболее острая фаза этого кризиса длилась примерно восемнадцать месяцев – с 1992 по 1994 год, и с тех пор эту тенденцию удалось переломить. Однако картина остается мрачной, особенно если рассмотреть ее в сравнительном контексте. В Западной Европе мужчины в среднем доживают до 73 лет, и даже в странах бывшего Варшавского договора среднестатическая продолжительность жизни мужчин составляет 63 года
[86].
С момента начала сбора статистики не было ни одного года, когда демографы не отмечали бы этого разрыва в продолжительности жизни между Россией и остальной Европой. В конце XIX века средняя продолжительность жизни в России была около 32 лет, тогда как во Франции она составляла 47 лет
[87]. Уровень смертности, измеряемый через общий коэффициент смертности (количество смертей на тысячу жителей), может совсем иначе проиллюстрировать тот же факт. На рубеже XIX и XX веков во всем мире характер смертности отражал трудности борьбы с болезнями до появления современных лекарств и эффективных программ охраны здоровья населения. Для сравнения: сегодня общий коэффициент смертности варьируется почти от 9 случаев на тысячу человек в США до 18–21 случая на тысячу в наиболее безнадежных регионах развивающихся стран мира
[88]. К началу Первой мировой войны даже самые преуспевающие страны Европы не достигли подобных показателей. Однако в общем и целом уровень смертности снижался. Например, во Франции коэффициент смертности упал с 22,4 случая на тысячу человек (средний показатель для четырехлетнего периода с 1876 по 1880 год) до 19,2 случая на тысячу человек (средний показатель за аналогичный период с 1906 по 1910 год)
[89]. В те же годы и Россия могла похвастаться снижением уровня смертности: с 38 случаев на тысячу жителей в начале 1870-х годов к первому десятилетию XX века (1900–1913) коэффициент смертности упал до 28, продолжая, однако, оставаться самым высоким в Европе
[90].