В ответ от общественности поступили самые разнообразные предложения о том, каким должен быть будущий памятник, и их диапазон несколько обескураживал. Некоторые хотели видеть траурные фигуры, которые воплощали бы собой безутешное личное горе и утрату. Другие ожидали более грандиозного по масштабу напоминания о тоталитаризме как системе. Эти две крайности отражали формы памяти о мертвых – памяти тайной, зияющей пустоты или более сухой и схематичной официальной истории. В этом отношении даже увековечивание, казалось, отражало состояние советского государства накануне его краха. Не хватало промежуточной позиции, того уровня, на котором сообщество погружено в траур и оплакивает своих погибших, на котором существуют местные организации и объединения, привычные к политическим компромиссам и уступкам, и которое политологи называют гражданским обществом. “Мемориал” стал одной из первых организаций, попытавшихся заполнить эту лакуну. Гражданское общество чрезвычайно важно для коллективной памяти, но его трудно создать с нуля
[965]. Активисты хотели найти особый язык, новую идиому, но первые предложения не сулили ничего хорошего. Один вариант проекта предполагал лабиринты, башни и колючую проволоку, другой – простую могилу или – специально для христиан – крест
[966]. Бесполезно было ожидать, что люди, которые только вчера начали учиться делиться своим прошлым в публичном пространстве, придут к соглашению по поводу этих проектов.
Собственная политика “Мемориала” в области увековечивания памяти погибших насильственной смертью за годы советской власти, сформулированная в 1980-е годы, намеренно включала в себя каждую жертву тоталитарной системы. Другими словами, в ней не было различия между заключенным и охранником, который разделял с ним ссылку, женщиной, вынужденной под давлением сообщить какую-то информацию органам, высланным кулаком и священником, лишенным духовного сана. Неслучайно расцвет “Мемориала”, когда казалось, что подобное отношение может иметь право на существование, совпал с коротким периодом надежды, по крайней мере среди интеллектуалов, поддерживавших организацию. Советский Союз распадался на части, однако возможности, которые нес его распад, казались многообещающими. Открытая, многовариантная фаза идей по сохранению памяти жертв отразила это настроение, единство, основанное на нереализованных мечтах. Аналогичным образом постепенное сужение коридора возможностей, сценариев будущего, холодные реалии экономической депрессии, безработица и гнетущий страх насилия сыграли свою роль в том, чтобы ясно очертить границы общественной щедрости и подточить ее в последующие годы. Широкое, всеобъемлющее движение начало раскалываться на части. Среди уцелевших жертв развернулась борьба за главенство.
Расколы и размежевания между разными группами жертв прошли по тем же линиям разлома, которые обозначают текущие политические трения. Крах коммунистической системы в 1991 году ускорил этот процесс, но первые его признаки можно было заметить и раньше, в республиках бывшего СССР, где историческая проблема репрессий была быстро поглощена национально-освободительными движениями. В большинстве этих нарождающихся национальных государств увековечивание памяти свелось к воспоминаниям о мучениках, партизанах и борцах за свободу.
В этом смысле вполне типичен нарратив, который возник в пересказе истории сталинизма во Львове, столице Галичины, наиболее националистическом анклаве Украины. В 1941 году, отступая под давлением немецкого наступления, Советы расстреляли много заключенных, находившихся в местной тюрьме. По мере того как после 1985 года националистическое движение в Галичине стало набирать обороты, расстрелянные мужчины и женщины, не все из которых были этническими украинцами, были заново “открыты” для общественных целей как жертвы имперского угнетения. Последовавшие за немецким вторжением массовые убийства евреев в 1941–1943 годах, нацистская операция, в ходе которой произошли новые массовые расстрелы и появились новые братские могилы, практически исчезли из украинского нарратива. Из центра города довольно трудно добраться до места массового расстрела евреев, и путеводители едва касаются этой темы
[967]. А тем временем православная церковь вновь начала враждовать с Москвой. Украинская православная церковь, базирующаяся в Киеве, не приемлет великорусский шовинизм, в то время как Греко-католическая церковь (“Греческая по форме, католическая по содержанию”) отвергает православных в целом, к какой бы церкви они ни принадлежали
[968]. История прошлого подверглась пересмотру, были изменены приоритеты, и на сегодняшний день победители размышляют о новом процессе увековечивания памяти.
В самой России религия, а не национализм, стала инструментом, при помощи которого удалось свернуть процесс поиска памяти. Церковь начала принимать все более деятельное участие в увековечивании памяти жертв Сталина, и в некоторых регионах возвышаются мемориалы, которые полностью основаны на православной иконографии. Удачным примером здесь могут служить массовые захоронения в Бутово, апроприированные церковью и отмеченные часовенкой, затейливым крестом и серией информационных материалов, подчеркивающих христианские аспекты мученичества. Именно духовенство в полном церковном облачении, окутанное благовониями, в 1991 году возглавило церемонию передачи этого места в общественное пользование
[969]. В Левашово дела обстоят ровно так же, и похожие “голгофы” появились в разных точках архипелага ГУЛАГ.
“Мемориал” как организация избежал идентификации с Церковью, однако сами уцелевшие жертвы репрессии зачастую находят утешение именно в ней. Частично это объясняется тем, как подчеркивает сама официальная церковь, что духовенство и верующие были среди наиболее заметных противников коммунистического режима
[970]. Однако набожность не является исключительной прерогативой истинно верующих. Подобно национализму, религия вышла на поверхность после семидесяти лет репрессий. Она говорит на языке подполья, а точнее, говорила на этом языке в первые годы гласности. Помимо этого, она предлагает альтернативный взгляд на мир, такой же базовый, простейший, как и национализм, взгляд на русскость, согласно которому люди могут воспринимать самих себя как носителей исторического смысла несмотря на падение коммунизма. В этой степени религия заполняет вакуум, оставленный исчезнувшим тоталитаризмом, заменяя одну догму и одну касту жрецов другой.