В течение полувека в соответствии с советской стратегией диссоциации история относилась к этим мужчинам и женщинам так, будто они жили-были, а потом в один прекрасный день взяли да и сгинули без следа, были “репрессированы”. Сам процесс репрессии теперь должен был быть разоблачен во всех подробностях. Документы рассказывали, как мучители заставляли арестованных стоять дни и ночи напролет, вытянув руки, лишали их сна, еды и воды. Некоторых обливали водой и оставляли замерзать, а других – например, больного Зиновьева – кормили соленой баландой и содержали в душных камерах без воздуха, где они страдали от жажды. Мейерхольд в своем рассказе о пытках, которым его подвергли, говорит об избиениях и о том, что, помимо всего прочего, его заставляли пить мочу. Других арестованных вынуждали глотать содержимое плевательниц
[960]. К заключенным применялись побои, им ломали кости, следователи на допросах прижигали кожу папиросами, пытали электрошоком. Эти истории необязательно должны были быть сенсационными, технология пытки имела вторичное значение. В 1990 году пожилая женщина привлекла к себе внимание международной телевизионной аудитории, описывая свое внезапное похищение, страхи за детей, которые дожидались ее дома, и боль, которую она испытала, когда мужчины – ей так и не удалось понять их мотивов – начали методично выбивать ей зубы по одному.
О подобных реалиях непросто размышлять хоть сколь-нибудь долгое время. Люди начали жаловаться. Естественно, консерваторам не по нраву был обвинительный тон родственников жертв сталинизма, но и некоторые уцелевшие жертвы репрессий считали, что подробности пыток были настолько неприятны и тошнотворны, что лучше бы было их не обнародовать
[961]. С другой стороны, хотя среди сотрудников “Мемориала” есть те, кто предпочитает беречь пожилых от этой напрасной боли, каталогизация каждой истории, раз начавшись, была практически неизбежной задачей. Если один-единственный рассказ был достоверным, если окончание одной-единственной жизни свидетельствовало о бесстыдстве всей политической системы, эти истории необходимо было собрать. Репрессии не были уникальной “привилегией” элит, а среди живущих ныне, напрямую пострадавших от их последствий, были наиболее обездоленные и обойденные вниманием граждане страны. Говоря словами Ахматовой, настало время “всех поименно назвать”. Эти ее слова нанесены на мемориальный камень, установленный в память жертв политических репрессий в ставшем для Ахматовой вторым родным городом Петербурге
[962].
Со времен падения коммунизма в 1991 года общий уровень интереса к истории снизился, однако правозащитные организации вроде “Мемориала” продолжили собирать фотографии, имена и биографические справки. Брошюры с названиями вроде “Списки расстрелянных”, “Книга памяти” и “Как это было” до сих пор печатаются на дешевой бумаге и самыми большими тиражами, которые только могут позволить себе общественные организации. Помимо этого, периодически выходит газета “58-я. Жертвы и палачи”, номера которой распространяются бесплатно, чтобы люди продолжали писать и помнить. Материалы обычно собирают исследователи, не получающие за свой труд вознаграждения. К результатам их изысканий добавляется любая информация, которую они могут разузнать от родственников погибших, местных историков и журналистов. Часть информации была получена из архивов КГБ и судебных архивов. Опубликованные книги не назовешь гладкими и выверенными: исследовательская работа, которая в них отражена, не отличается скрупулезностью или стилистической безупречностью, а темы, которые вновь и вновь поднимают авторы, знакомы сегодня каждому. Тем не менее оставшиеся экземпляры, которые не розданы уцелевшим жертвам репрессий или зарубежным гостям, обычно расходятся без остатка в считанные месяцы. В России до сих пор остаются десятки тысяч человек, у которые есть насущная потребность увидеть свои истории напечатанными.
Одним из проектов “Мемориала” был сбор личных свидетельств, другим – кампания по увековечиванию погибших в камне. В отличие от составления списков репрессированных, возведение монумента требует базового консенсуса. Общественные мемориалы, построенные на пожертвования и одобренные на собраниях комитетов, одновременно являются и плодами, и носителями коллективной памяти. Если не существует единой истории, которая ни у кого бы не вызывала нареканий, трудно представить физическую форму, в которую следует облечь прошлое. Когда умер Сталин, в Кремль хлынули письма от населения со всевозможными экстравагантными проектами его мавзолея. Конечно, письма выражали целый спектр идей о смерти, но относительно самого умершего лидера их авторы были единодушны. При жизни Сталина не было недостатка в пропаганде, объяснявшей всем и каждому, какое место вождь занимает в истории человечества. Но совсем другое дело – найти единый образ, способный адекватно выразить целый диапазон смыслов и значений, которые, возможно, несли в себе смерти жертв Сталина.
Как всегда, у идеологической верхушки Коммунистической партии наготове была целая серия стандартных предложений, часть которых была главным образом призвана лишить “Мемориал” морального права заниматься этой темой
[963]. Если бы гласность осталась в предназначенных ей границах, в конце концов было бы довольно просто увековечить только знаменитые “имена”. Универсальные, многоцелевые постаменты, установленные в каждом российском городе, могли с тем же успехом нести бюст Бухарина, как прежде несли бюст Дзержинского. Проблема заключалась в том, чтобы найти адекватную форму репрезентации для остальных жертв. Не существовало одной признаваемой всеми версии нарратива о том, что случилось с широкими слоями населения. Судьбы масс только начинали проступать в публичной дискуссии. Миллионы обычных мужчин и женщин, жертв советских репрессий, были оплаканы тайком, по ним тосковали и горевали вдали от чужих глаз. В 1974 году по инициативе диссидентов был установлен День памяти жертв политических репрессий, и начиная с 1980-х годов у идеи проведения памятных мероприятий в этот день стало появляться все больше сторонников. Однако до наступления гласности им интересовалось меньшинство, и о нем практически не сообщали средства массовой информации
[964]. Другими словами, когда “Мемориал” начал свои поиски более прочных, материальных форм увековечивания памяти жертв репрессий, не приходилось говорить о существовании полномасштабной коллективной памяти или национального мифа, которые могли бы интерпретировать и с которыми могли бы работать искусные архитекторы. Память и поминовение были публичными лакунами, пустотами без определенных формы и сценария. В то время как Советский Союз прикладывал все силы для того, чтобы избавиться от наследия авторитарного правления, “Мемориал” стремился к тому, чтобы окончательную форму будущего мемориала определило не государство, а люди.