Алексей Григорьевич живет в украинском городе Львове, столице фанатичного национализма, сердце этнической украинской культуры. Однако солдатские воспоминание самого Алексея Григорьевича и его друзей – это воспоминания о советской войне, которую они прошли плечом к плечу с русскими. Он рассказывает: “У нас до сих пор есть традиция. Первую стопку водки мы выпиваем стоя и молча, в память о погибших товарищах. В этом городе в живых осталось только двое – один из моей дивизии и один из моей армии. Только подумать, моей армии. Но мы до сих пор чтим эту традицию, за мертвых… И мы помним их всех поименно, по крайней мере наших друзей. Даже сейчас, когда у меня такой склероз, что я вообще все забываю, я все еще помню их имена”
[729]. Его лучший друг, погибший на фронте, был осетином с Северного Кавказа. Алексей Григорьевич побывал в деревне убитого товарища: его семья считает его родственником.
За фасадом советского патриотизма скрывается проблема множественной идентичности. Никогда не знаешь, какой смысл Алексей Григорьевич вкладывает в каждую из описываемых смертей в данный момент, в какой контекст их помещает. У него украинское гражданство, и, как и у Беларуси, у Украины тоже есть свой новый исторический нарратив страдания (включая историю голодомора – голода-геноцида), который разросся после обретения страной независимости. Но помимо всего этого, Алексей Григорьевич – еврей и когда-то был советским гражданином. В силу разных причин каждая из этих идентичностей вызывает у него дискомфорт, и часто в его повествовании они соперничают.
Один аспект его раздираемой конфликтами жизни меня как британку насторожил, но самого Алексея Григорьевича, кажется, не особо тревожил (по его словам, самое важное его воспоминания касалось смерти фронтового друга). В моем мире невозможно было бы рассказать его историю так, как сделал это он. Для Алексея Григорьевича его еврейство не было источником горькой гордости, или праведной ярости, или священного чувства вины. Он утверждает, что на войне “ничего этого не было, абсолютно никаких различий между национальностями”. Затем он меняет тему. Больше всего он боялся не смерти, хотя в случае его гибели его мать осталась бы совсем одна. “Я боялся оказаться трусом. А поскольку я еврей, у меня не было права быть трусом”, – признается он. Его товарищи убеждали его, что с ним все порядке: “Ты один из нас, ты ни капельки не похож на еврея”. Его отец погиб в первые недели войны. Алексей Григорьевич так и не узнал, как именно это случилось. “Согласно документам, он пропал без вести на фронте, – объясняет он, – однако после войны соседи рассказывали, что видели его в оккупированном Киеве. Так что он наверняка попал в Бабий Яр. Других вариантов быть не могло”.
Холокост на советской земле был, пожалуй, самым зловещим из всех эпизодов войны, замалчиваемых официальными мемориальными церемониями. По сей день большинство людей говорит исключительно о той общей жертве, которую принес советский народ в целом. Киевский священник сказал мне: “Так они убивали евреев, ну и что? Мы знаем, что на евреях много вины. Они тоже убили много украинцев”. Только вмешательство Магдалены Алексеевны, внучки архиерея, помогло удержать его от того, что неминуемо полилось бы потоком шовинистской лицемерной отповеди: “Они убивали евреев потому, что те были евреями. Разве вы не понимаете? Все остальные умерли по какой-то причине. Потому что были коммунистами, или потому что были партизанами, или потому что мешались под ногами. Но евреев убивали только потому, что они были евреями. В этом разница”. Священник был вынужден замолчать, но переубедить его ей не удалось. Магдалена Алексеевна обладала некоторым авторитетом в его глазах – набожная женщина, прихожанка его церкви. Однако своих убеждений он не поменял.
Комментарий священника кажется еще более непристойным и омерзительным, если поместить его в контекст. Киев, где состоялся наш разговор и где мой собеседник провел войну, был местом печально известной массовой расправы над евреями. В сентябре 1941 года овраг на окраине города, в месте под названием Бабий Яр, стал могилой для более чем 33 тысяч человек. Один из выживших вспоминает: “Моя бабушка пошла с немцами. Она была такой доверчивой. Они просто сказали ей: «Пойдемте же, тетушка». Даже улыбались”.
Убийство всех киевских евреев заняло два дня – 29 и 30 сентября
[730]. Те, кто расстреливал, работали посменно, меняясь каждый час, а ночью отдыхали, запирая тех, кто был жив, в пустые гаражи дожидаться рассвета. Закончив работу, они забросали рвы песком и щебенкой. Там, где слой опавших листьев и земли был тоньше, из-под земли торчали пальцы и конечности. Из-за газов от разлагающихся трупов происходили небольшие взрывы, видно было странное свечение. Но только когда в начале осень 1943 года немцы готовились покинуть Киев, они заставили узников Сырецкого лагеря, в основном евреев, скрыть свидетельства произошедшего на этом месте, сжигая человеческие останки, взрывая урочище динамитом и закапывая оставшиеся кости
[731]. В других районах Украины и Белоруссии евреев заставляли рыть собственные могилы на окраинах городов и деревень, где их семьи жили и работали на протяжении многих поколений. По некоторым оценкам, около полутора миллионов из шести миллионов евреев – жертв Холокоста были гражданами СССР
[732].
Местные жители прекрасно знали, что происходит. Немногие сделали хоть что-то, чтобы предотвратить массовое убийство. Некоторые – например, печально известные полицаи – готовы были принимать активное участие в убийствах. Еврейские ветераны часто настаивают на том, что в некоторых частях Украины всю “черную работу” выполняли отнюдь не немцы. Этот исполненный гнева предрассудок подпитывается современным антисемитизмом, который никуда не делся. Уцелевшие с осторожностью говорят о прошлом
[733]. Даже украинцы, помогавшие им, (и одна из них – Магдалена Алексеевна) тщательно подбирают слова, говоря о войне.