– Ты же знаешь, что справедливо, а что нет, да? – спрашивала сестра Жанна больного ребенка, горюющего сироту и даже Салли, когда та достаточно подросла, чтобы понять вопрос. И нас она тоже спрашивала: – А откуда ты это знаешь?
Сестра Жанна касалась кончиком пальца лба ребенка, его бьющегося сердца.
– Просто Господь вложил в тебя это знание еще до твоего рождения. Чтобы ты распознал справедливость, когда ее увидишь. Чтобы ты знал: Он намерен явить справедливость.
– Кто самый тупой мальчик у вас в классе? – как-то спросила она нас. Дело было в старом хемпстедском доме, где прошло наше детство. – И если учитель, когда будет раздавать конфеты, всем даст по две, а ему только одну, что он скажет? Он скажет, что это несправедливо, верно? Если вы за игрой в мяч заявите, что он промазал, тогда как все видели, что он попал, что он скажет? Пусть он даже не успевает на уроках? Он скажет, что это несправедливо, так? А как он узнает? Он узнал про справедливость из книжки? Сдал экзамен по справедливости? Нет и нет.
В ночь перед похоронами Джима сестра Жанна переставила два стула от обеденного стола к его гробу. Когда уставшая сестра Сен-Савуар вернулась в монастырь, они с Энни вдвоем отсидели долгое бдение. Сестра Жанна достала четки, но не молилась, и, когда Энни потянулась взять ее за руку, сестра Жанна поймала себя на том, что не в силах выразить в ответном пожатии даже толики утешения. Мистер Шин ведь дал ей прочесть заметку в газете – под дождем, в печальном свете фонарей.
Тут логика воздаяния утрачивала силу.
На Джима не обрушился позор или несчастье. Он не подхватил грипп и не шагнул случайно с тротуара под колеса, лампочка не перегорела, годы его не истрепали. Он не понес оскорбления, которое должен был бы возместить Господь. Никакого несчастного случая. Никакой болезни. Никакого увечья с рождения. Ему была дана жизнь, а он от своей жизни отказался.
В простой логике сестры Жанны, в логике ее веры, ему не требовалось воздаяния или справедливости. Его смерть была его собственной прихотью. Его собственным выбором. Если по справедливости, как тут можно было чего-то требовать? В ее глазах обещание искупления, обещание вечной жизни, согласно установленному на небесах порядку, не могло воплотиться, если обнулялось невероятным упрямством, невероятным высокомерием. Обретение небес не станет чудом, если небеса нельзя утратить.
На протяжении той долгой ночи (рука об руку с Энни, молитвы не прочитаны) сестра Жанна всматривалась в неподвижное мальчишеское лицо Джима, холодное как камень. Ни сердце, ни воображение не могли ее убедить в том, что однажды оно вновь познает жизнь.
А теперь его дитя, его живая плоть и кровь, растянулось на диване в общей комнате монастыря, широко раскинув руки, повернув к потолку ладошки, перебирая во сне пальцами. Она так быстро росла. Сестре Жанне пришлось поднапрячься, чтобы разглядеть прежнего младенца в девочке со светлыми бровями и закрытыми глазами в обрамлении темных ресниц, с маленькими губками, так строго поджатыми во сне. Она ощущала (это было как прилив или половодье), как восхитительно любить это дитя, как прекрасно изо дня в день видеть его здесь – бальзам для души при любых горестях. Обретение равновесия. Радость.
Она думала о Джиме и о том, от чего он отказался.
Тихая общая комната монастыря, где все словно застыло под звуки дождя, окрасилась оттенками сепии – причиной тому был час суток, погода, коричневый бархат диванной обивки и темные стенные панели. На кухне миссис Одетт что-то тихо бормотала. Запах корицы и яблок смешивался с монастырским ароматом ладана и старой древесины. С улицы доносился гул машин, приглушенный дождем.
Потом раздался внезапный звук. Он был столь же неожиданным, как удар птицы об оконное стекло. И, подняв глаза, сестра Жанна вдруг увидела самого Джима – облаченный в коричневый костюм, он наблюдал за ней из полутемной прихожей. Она помнила этот костюм. Она много раз провела по нему жесткой одежной щеткой, смахнула с плеча пушинку, прежде чем отнести в похоронное бюро мистера Шина. И мужчину она тоже узнала. Узнала упрямое, торжественное, безжизненное лицо. Оно так и оставалось безжизненным.
К тому времени за плечами сестры Жанны было уже немало бдений подле покойников. Она распознала животный запах, затопивший сейчас комнату.
А потом, не успела сестра Жанна поднять руку к сердцу, не успела решить, заслонить собой дитя или показать девочку ему – возможно, в утешение, – как у входной двери послышалось ворчание чем-то недовольной сестры Люси и негромкие терпеливые ответы сестры Юджинии. Последовал еще один глухой удар – вероятно, сестра Люси задела мыском ботинка порог. Дверь открылась, впуская в безупречную прихожую голубовато-серый предвечерний свет и шум дождя. Монахини вошли, засуетились, стряхивая зонты и накидки, не переставая препираться. Встав, сестра Жанна сделала к ним несколько нетвердых шагов, одной рукой указывая на спящего ребенка, а другую поднеся к губам. Она заметила, что пальцы у нее дрожат.
Жест вызвал краткую паузу в неведомом споре монахинь, и сестра Юджиния воспользовалась ей, чтобы выхватить из рук сестры Люси черный саквояж. Качая головой, она ушла куда-то по коридору, бормоча имя доктора Хэннигана. Сестра Люси спрятала освободившуюся руку под влажную накидку и, вскинув бровь, посмотрела на сестру Жанну – все в монастыре знали это выражение, которое говорило: я умнее всех вас. Я лучшей породы. Оно говорило: вы, женщины, и есть мое чистилище. Оно говорило: я все стерплю, но не ради вас.
Все в монастыре знали, что сестра Люси предпочла бы созерцательную жизнь в затворничестве. Предпочла бы общение с одним только Богом.
Сестра Люси перевела нетерпеливый взгляд на ребенка на диване на сестру Жанну.
– Ее мать пошла домой? – строго спросила она.
– Не домой, – ответила сестра Жанна. – Просто по магазинам. Глотнуть свежего воздуха.
Сестра Люси не подала виду, что вспомнила, как сама это говорила. Ее глаза, что было для нее обычно, метались вместе с ее мыслями.
– Она слишком много времени здесь проводит, – внезапно произнесла она.
– Энни? – уточнила сестра Жанна.
Сестра Люси встряхнула головой так, что затряслись обвислые щеки.
– Нет, конечно, нет. Я имею в виду ребенка. – Ее взгляд снова куда-то скользнул. – Монастырское дитя – не то же самое, что монастырская кошка. Девочка – не домашнее животное. – Она устремила взгляд на сестру Жанну. – Ей нужен настоящий дом.
Сестра Жанна дрожала, еще не отойдя от увиденного. От того, что себе навоображала. От того, что вызвала. В горле у нее засела горечь – не столько страха, сколько от безнадежности, поражения.
Она знала, что в глубине души остается язычницей: сплошь суеверия и фантазии. В этом грехе она чаще всего сознавалась на исповеди. Но сейчас ее ужаснуло не воображение, а вера. Именно логика веры подсказывала ей: она видела перед собой душу, которой отказано в упокоении.
Виновато и испуганно она коснулась накидки сестры Люси, точно столь серьезная и здравомыслящая, столь полная пренебрежения ко всему мирскому монахиня наставит ее на путь истинный.