Была ли война между Британией и Германией неизбежна в 1914 г.? Пожалуй, в новейшей истории найдется мало событий, которые интерпретировались бы с большей однозначностью, чем начало Первой мировой войны. Ее приближение предвидели не только популярные британские писатели. В Германии тоже бытовало мнение, что войны избежать не удастся. Рейхсканцлер Бетман-Гольвег сказал своему секретарю в критический момент июльского кризиса, что он почувствовал, что “над Европой и нашим народом навис рок, мощь которого не сравнится с человеческой силой”
[554]. Несколько дней спустя, когда война уже началась, Бетман-Гольвег набросал то, что впоследствии стало одним из классических детерминистских объяснений войны: “Империализм, национализм и экономический материализм, которые при жизни последнего поколения определяли направление политики всех государств, поставили цели, достичь которых можно было лишь ценой всеобщего конфликта”
[555]. Еще большим фаталистом был начальник Генерального штаба Германии Хельмут фон Мольтке, который заметил “усмехающуюся горгонью голову войны” еще в 1905 г.
[556] “Война, – заявил он вскоре после своей отставки в сентябре 1914 г., – показывает, как эпохи цивилизации следуют друг за другом в прогрессивной манере и как каждой нации приходится исполнять свою предопределенную роль в развитии мира”
[557]. В детерминизме Мольтке сочетался мистицизм конца века и “социальный детерминизм”, популяризированный писателями вроде его бывшего коллеги Бернгарди
[558] и заметный также в последующих ремарках его австрийского визави Конрада
[559]. Но к подобному выводу можно было прийти и отталкиваясь от совершенно иных идеологических предпосылок. Как показал Вольфганг Моммзен, “топос неизбежной войны” в предвоенную эпоху в Германии был характерен как для левых, так и для правых. Хотя марксистские интеллектуалы вроде Хильфердинга и Каутского – не говоря уже о Ленине и Бухарине – и не сумели предсказать приближение войны (само собой, пока она не началась), но лидер социал-демократов Август Бебель – и вовсе не он один! – еще в декабре 1905 г. предвидел наступление “сумерек богов буржуазного мира”
[560].
Британские политики тоже порой использовали такой апокалиптический язык для объяснения войны, но стоит отметить, что чаще они прибегали к нему в мемуарах, а не в предвоенных высказываниях. “Народы соскользнули в кипящий котел войны”, – написал Ллойд Джордж в знаменитом отрывке своих “Военных мемуаров”. И это была не единственная метафора, которую он использовал, чтобы описать взаимодействие безбрежных и бесстрастных сил. Война была “катаклизмом”, “тайфуном”, не поддающимся контролю государственных деятелей. Когда 4 августа Биг-Бен прозвонил “судьбоносный час”, его “эхо отдалось у нас в ушах, как стук молотка судьбы… Я почувствовал, будто стою на планете, которая вдруг слетела со своей орбиты… и, бешено вращаясь, летела в неизвестность”
[561]. Уинстон Черчилль обратился к тем же астрономическим образам в своем “Мировом кризисе”:
В эти дни о взаимодействии наций должно думать… как о феноменальной организации сил… которые, как планеты, не могут приблизиться друг к другу в космосе… не спровоцировав серьезные магнетическую реакцию. Если они слишком сблизятся, начнут сверкать молнии, а в какой-то момент они и вовсе могут сорваться с орбит… по которым двигались, и притянуть друг друга к столкновению.
Свирепствовала “опасная болезнь”, а на кону стояла “судьба великих человеческих рас”. “В воздухе витала странная раздраженность… Страсти наций… пылали под поверхностью каждой земли”
[562]. Как и Черчилль, министр иностранных дел сэр Эдвард Грей вспоминал ту же самую “бедственную и нездоровую атмосферу”. Как и Ллойд Джордж, он тоже чувствовал, что его “утягивает в быстрину войны”.
Все эти образы естественной катастрофы выполняют вполне очевидную функцию. Когда Первую мировую войну стали считать величайшим бедствием новейшего времени, эти образы служили прекрасной иллюстрацией утверждений политиков о том, что они были не в силах ничего предотвратить. Грей довольно ясно указал в своих мемуарах, что война была “неизбежна”
[563]. Фактически он высказал это мнение уже в мае 1915 г., когда признал, что во время июльского кризиса “сильнее всего он чувствовал”, что “сам не в силах выбирать политику”
[564]. “Я мучил себя, – признал он в апреле 1918 г., – гадая, мог ли я предотвратить войну, будь я мудрее или дальновиднее, но я пришел к выводу, что ни одному человеку было не под силу ее предотвратить”
[565].
Некоторые историки продолжают использовать образ мощных естественных сил, влекущих великие державы в бездну
[566]. Хобсбаум сравнил июльский кризис с “грозой”, Барнетт сравнил британское правительство с “человеком в бочке, подплывающим к Ниагарскому водопаду”
[567]. И все же в остальных источниках – даже в собственных мемуарах – большинство заинтересованных лиц признавало, что до принятия решения о вступлении в войну в августе 1914 г. у Британии оставалось хотя бы немного пространства для расчета, обсуждения вариантов и выбора. Часто указывается две более конкретных причины британского вмешательства: во-первых, бытовало мнение, что Британия была связана моральным и договорным обязательством защищать нейтралитет Бельгии. Как выразился Асквит, прибегнув к знакомому всем со школьной скамьи языку: “Людям нашего происхождения и истории невозможно бездействовать… пока главный задира мутузит и втаптывает в землю несчастную жертву, не дававшую ему никакого повода”
[568]. Ллойд Джордж согласился: “Если бы Германия не покусилась на целостность Бельгии… страсти точно успели бы улечься”
[569]. С тех пор историки не раз повторяли мысль о том, что британское вступление в войну стало неизбежным после нарушения бельгийского нейтралитета. Сорок лет назад А. Дж. П. Тейлор написал, что “британцы воевали за независимость суверенных государств”
[570]. Недавно Майкл Брок заявил, что это был решающий фактор, который склонил большинство министров Кабинета Асквита поддержать вступление в войну
[571].