Однако более важна – уж точно для Грея и Черчилля – вторая причина, а именно – что Британия “не могла во имя собственной безопасности и независимости позволить Франции пасть под агрессивным натиском Германии”
[572]. Согласно Черчиллю, “континентальный тиран” поставил себе целью добиться “мирового господства”
[573]. В своих мемуарах Грей упомянул об обеих причинах. “Наше быстрое и сплоченное вступление в войну, – вспоминал он, – объяснялось вторжением в Бельгию”
[574]. “Я же инстинктивно чувствовал, что… мы должны идти на помощь Франции”
[575]. Если бы Британия осталась в стороне, “Германия… получила бы господство над всем континентом Европы и Малой Азии, поскольку турки были бы на стороне победоносной Германии”
[576]. “Остаться в стороне означало бы открыть дорогу господству Германии, покорению Франции и России, изоляции Британии, ненависти к ней как тех, кто боялся, так и тех, кто желал ее вмешательства, и в итоге захвату Германией верховной власти на континенте”
[577]. По словам К. М. Уилсона, эти эгоистичные доводы были на самом деле даже важнее судьбы Бельгии, о которой правительство говорило в основном затем, чтобы очистить совесть нерешительных кабинетных министров и не допустить оппозицию к власти. Решение вступить в войну было принято главным образом потому, что защита Франции и России была в интересах Британии, которая не хотела допускать “консолидацию Европы при потенциально враждебном режиме”
[578]. Подобных взглядов придерживается Дэвид Френч
[579]. Они же изложены на страницах большинства недавних работ,
[580] а также книги Пола Кеннеди с говорящим названием “Подъем англо-германского антагонизма”
[581].
Мысль о том, что Германия представляла угрозу самой Британии, вряд ли можно назвать попыткой объяснить события постфактум. Примерно с 1900 по 1914 г., как показывают приведенные выше примеры, бытовало мнение, что Германский рейх намеревается бросить военный вызов британской державе. Само собой, книги вроде романов Саки обычно высмеиваются британскими историками как ксенофобское “нагнетание паники” в целях пропаганды праворадикальной кампании за введение призыва. (Со временем их среди прочих высмеял П. Г. Вудхаус, написавший чудесный пастиш “Крутое пике, или Как Кларенс спас Англию”, в котором страну одновременно захватывают не только немцы, но еще и русские, швейцарцы, китайцы, Монако, Марокко и “Безумный Мулла”.) И все же не стоит забывать, что мысль о германской угрозе Британии – пускай она и выражалась в гораздо менее цветистых формах – с достаточной серьезностью воспринималась старшими чиновниками британского Министерства иностранных дел, включая и самого министра
[582]. Из вклада МИДа в германофобский жанр известнее всего, пожалуй, составленный в ноябре 1907 г. меморандум старшего служащего сэра Айры Кроу, в котором он предупреждал, что желание Германии играть “на мировой арене гораздо более серьезную и господствующую роль, чем отведена ей при текущем распределении реальной власти”, может привести ее к стремлению “ущемить власть возможных соперников, укрепить собственную [власть], расширив зону своего влияния, затруднить взаимодействие других государств и в конце концов сломить Британскую империю и занять ее место”
[583]. В основе анализа Кроу лежала историческая параллель с проблемами, которые поставила перед Британией постреволюционная Франция. Другой германофоб из МИДа, сэр Артур Николсон, в начале 1909 г. заметил в письме Грею: “Величайшие цели Германии, несомненно, заключаются в том, чтобы добиться господства на Европейском континенте, а по обретении достаточного могущества вступить с нами в борьбу за морское превосходство”. Позиция Министерства иностранных дел была ясна: Германия планировала добиться мирового господства в два этапа – первым делом ей нужно было получить “гегемонию в Европе”, после чего “для возможных амбиций Германии [не осталось бы] никаких границ”
[584]. Такие рассуждения были характерны не только для дипломатов. Агитируя за отправку экспедиционного корпуса на континент, Генеральный штаб использовал ту же аналогию: “Ошибочно полагать, – гласил составленный в 1909 г. меморандум в адрес Комитета обороны империи, – что превосходство на море неизбежно повлияет на неотложную проблему великого противостояния на суше. Трафальгарское сражение не помешало Наполеону выиграть битвы при Аустерлице и Йене и сокрушить Пруссию и Австрию”
[585]. Этот аргумент повторили и два года спустя: континентальное господство “даст заинтересованной державе или державам перевес в военной и морской силе, что поставит под угрозу значимость Соединенного Королевства и целостность Британской империи”. Такие мысли порой высказывали даже те, кто делал ставку на флот, например виконт Эшер. “Германский престиж, – писал Эшер в 1907 г., – для нас опаснее Наполеона в момент его апогея. Германия будет бороться с нами за гегемонию на море… Следовательно, «L’Ennemi, c’est l’Allemagne»”
[586]. Без флота, сказал Черчилль, Европа “после одного внезапного потрясения… [окажется] в железной хватке тевтонов и всех аспектов тевтонской системы”. Ллойд Джордж вспоминал тот же довод: “Наш флот был фактически единственным гарантом нашей независимости… как и во времена Наполеона”
[587]. Начальник Генерального штаба Робертсон, таким образом, лишь немного преувеличивал, когда в декабре 1916 г. написал, что “о стремлении Германии создать империю, простирающуюся по всей территории Европы, от Северного моря и Балтики до Черного и Эгейского морей, а возможно, даже до Персидского залива и Индийского океана, известно на протяжении последних двадцати лет или даже дольше”
[588].