Однажды приятели свозили его в знаменитую пещеру Гюверджинлик, «Голубятню». Она находилась довольно далеко от города, между Хастане-юстю и Конья-алты, и оттуда был прекрасный вид на море. Какое-то время они шли вдоль берега, потом свернули к скалам и, наконец, через какой-то лаз начали спускаться под землю. Пробираться ползком в кромешной тьме на коленях и руках Мюмтазу не очень-то понравилось. Но в конце этого лаза внезапно все осветилось свежей лиственной зеленью, за которой сияло солнце, и, погруженные в этот свет, они прыгнули в саму пещеру. Несмотря на то что руки и коленки были содраны в кровь, свет, менявшийся от темно-голубого до темно-зеленого, поражал Мюмтаза, не давая ему думать ни о чем другом. В скале обнаружилась крохотная заводь, выдолбленная морем, спокойная, когда волны отступали, довольно глубокая, с прозрачной водой, настолько чистой, что видно было рыбок на дне, крабов у подножия скалы и морских червей; эта заводь была похожа на естественный бассейн, а посреди этого бассейна виднелся крохотный остров-камень. К этой части пещеры можно было подойти только со стороны моря. Находившаяся за ним глыба скалы, с которой они спустились, образовывала свод довольно большого и высокого зала, почти целиком заполненного обломками скал. Когда волна набегала и накрывала вход в пещеру, все вокруг озарялось ярко-зеленым сиянием. А затем вода отступала со странным гулом, будто бы шедшим из-под земли, и все вокруг начинало сверкать бликами, которые посылало озаренное солнцем море. В тот день Мюмтаз, в коротких штанишках, подперев обеими руками подбородок, много часов просидел на камне, молча наблюдая эту игру света и теней.
Интересно, о чем он думал, чего он ждал? Думал ли он о том, что эти волны принесут ему что-то особенное? Или его захватил тот таинственный гул воды, что заливала пещеру? Что, собственно, манило его, какая тайна звала его в тех звуках?
Под вечер лодка, случайно заплывшая в пещеру, с легкостью доставила их на пристань. Мюмтаз торопливо попрощался с приятелями и побежал домой. Ему хотелось рассказать матери о том, что он видел. Но та была в таком тяжелом состоянии, что он так ничего и не рассказал, и больше уже не оставлял мать одну.
Он проводил все свои дни у изголовья больной, иногда глядя на нее, иногда погрузившись в раздумья, либо за чтением. Каждый день около полудня он шел на почту и узнавал, пришел ли ответ на телеграмму, которую отправила мать. Затем он закрывался в комнате больной и оставался с ней, развлекая разговорами, сопровождавшимися доносившимся из-за окна шумом постоянно оживленной улицы.
Как только наступал вечер, он садился к окну. Несколько дней назад на улице появился какой-то мальчик. Каждый вечер он проходил мимо их дома с пустой бутылкой или с каким-то кувшином в руке, распевая песенку-тюркю. Мюмтаз узнавал его по голосу, едва тот только показывался в начале улицы.
Вечер наступает — не горит моя лампада,
Так судьбу решил Создатель, в том моя награда.
Всласть не насмотрелся я на мою овечку,
Коль погибну, милая, и ты не жди пощады.
Всякий раз когда мать поднимала голову, Мюмтазу становилось не по себе, потому что ему казалось, что он видит в глазах матери, устремленных на него, выражение, похожее на то, о чем пелось в этой песне. В то же время песня притягивала его, и он всякий раз заслушивался. Голос мальчика был красивым и звонким. Но мальчик был еще очень маленький, и поэтому прямо в середине песни его голос срывался, напоминая плач.
Немного поодаль от их дома, ровно в начале уходившей вниз улицы, песенка вдруг опять меняла тон. Голос мальчика внезапно становился громче, светлел. Казалось, что, отражаясь от стен домов, от дороги и даже от воздуха, он словно разлетался на звенящие отголоски:
А как в Измире-то минарет весь в серебре, в серебре,
Матушка, налей стаканчик на заре, на заре.
И услышав эту вторую песенку, Мюмтаз забывал о печалях своей маленькой жизни, смысл которых даже ему самому пока не был понятен, и внезапно оказывался в совершенно новом, очень светлом и в то же время все-таки полном грусти и страданий мире. То был мир, который начинался для него в Кордонбойу под Измиром, а кончался со смертью отца, которую он никак не мог осознать.
В той песенке было много всего такого, что не укладывалось в его детском сознании: в ней была гибель, чужбина, кровь, одиночество, а еще сам семиглавый дракон тоски.
Мюмтаз боялся, что мать тоже услышит эту песню, каждый раз, когда неизвестный мальчик, которого он так ждал, проходил мимо дома, и с его прохождением Мюмтаз сознавал, что закончился еще один день. После этого начинался новый отрезок времени, длившийся вплоть до следующего вечера.
Мать умерла под утро, в один из дней именно на той неделе. Перед тем как умереть, она попросила у сына воды, потом попыталась что-то ему сказать, но у нее ничего не вышло, затем лицо ее внезапно сильно побледнело, глаза закатились, губы задрожали и застыли. Мюмтаз навсегда запомнил тот последний миг.
За этой смертью началась длинная пустота, которую он никак не мог заполнить. А может быть, он сам создал у себя в сознании эту временную пустоту, так как старался не вспоминать те тяжелые дни. Во всех подробностях он помнил только тот день, когда его должны были посадить на пароход, чтобы отправить в Стамбул. В тот день родственники отвели его на маленькое кладбище во дворе старой мечети и, указав на свежий холмик земли, сказали: твоя мать лежит здесь. Но Мюмтаз никак не мог свыкнуться с этим местом. В своем сознании он похоронил мать рядом с отцом. Ведь и времени прошло так мало… Представлять, что она лежит там, под большим деревом смерти рядом с отцом, было гораздо лучше и гораздо красивее. Ему было тяжело думать о том, что родители похоронены в разных местах — может быть, потому, что всю свою жизнь он привык видеть их вдвоем.
Мюмтаз очень хорошо запомнил день своего отъезда в Стамбул. Все было залито солнечным светом. На деревянных стенах домов, на черепице; на белоснежном камне дороги; на море, то и дело представавшем перед ними с перекрестков; на крашенных желтым стенах старой мечети; на маленьких пыльных кладбищенских деревцах и остроконечных надгробиях; на развалинах крепостных валов старой крепости, где на пути домой он всегда видел игравших приятелей, которых знал всего месяц, — повсюду солнце разместило свои сияющие музыкальные инструменты; оно пело дивную, заразительную, всепобеждающую песнь жизни… Пчелы, комары, бездомные коты, собаки, которые считали своей собственностью землю перед домом, где их держали, сидевшие повсюду голуби — все и всё были опьянены той музыкой, тем зовом.
И лишь один человек — так казалось Мюмтазу, — точнее говоря, только он сам был чужим на этом празднике. По воле судьбы он был оторван от всех.
Что теперь будет? Он понятия не имел. Он мог бы поехать в Стамбул, но к кому? Как его встретят? Ведь ни отца, ни матери больше нет. К этой боли сейчас примешивалась еще и беспомощность совершенно одинокого человека. Ему ужасно хотелось плакать. И в то же время плакать он не мог. Плач под таким солнцем, на этом пути, по которому каждый встреченный ими человек проходил так, будто пел песенку, перед этим кристально чистым морем казался ему чем-то невозможным. Наконец, плач предполагал сострадание окружающих. А окружающим он давно, должно быть, надоел. Уже много дней он чувствовал, как все в доме, глядя ему вслед, осуждающе качают головой, и взгляды эти словно жгли ему плечи. Он чувствовал, что он им в тягость, и роптал на судьбу. Поэтому плакать он не смел. Впрочем, было очевидно, что судьба его была необычной, особенной и совершенно отличной от других.