– Что же этот сон, по-твоему, означает? – требовательно спросила Вика.
– Что означает? Очень просто… Яснее ясного. Ты сама-то не догадываешься?
– Где ж мне догадаться? Один ты у нас такой проницательный.
Боцман пожал плечами, мол, если ты так хочешь знать, пожалуйста, но за последствия я не отвечаю:
– Когда снишься себе голым среди одетых или как я – среди раздетых, но в таком месте, где они и должны раздетыми быть, так что это всё равно что одетые, – это значит страх разоблачения.
– Разоблачения? – недоверчиво, но с интересом переспросила Вика. – И какого, интересно, разоблачения ты боишься?
– Ну любому человеку есть что скрывать… Я не исключение.
– А поконкретнее?
– А поконкретнее, – Боцман стеснительно улыбнулся, отвел глаза, – я тебе сказать не Moiy. Не имею права.
Карандаш понял, что заядлый конспиратор Боцман, подбитый Викой на непривычную для него откровенность, которой он не любил и боялся, собирается укрыться в свою любимую роль секретного агента, выполняющего поручения никому, кроме него, не ведомых тайных сил.
– Боцман боится провалить спецзадание, он же у нас всегда при исполнении, ты что, не знаешь? – сказал Карандаш.
Ответом ему был небольшой пузырек “пф”, лопнувший на губах Боцмана (говорите что хотите, всё равно вам меня не понять), и неуклонный вопрос Вики:
– А ты, Карандаш, ты какого разоблачения боишься?
Он замялся, не зная, что сказать, а когда придумал, Вика его опередила:
– Я вам скажу: я боюсь, что все, кто меня знает или думает, что знает, по работе или еще как-нибудь, однажды догадаются, что сколько бы я их ни слушала, ни кивала и ни сочувствовала, на самом деле все их проблемы – эти их туры, диеты, тряпки, сплетни, курорты и всё такое – мне до того безразличны… что я даже описать вам не могу, до чего они мне безразличны! Потому что я, как и Король, в этом их времени случайно, а создана была совсем для другого. Это я недавно окончательно поняла.
– И для какого же, интересно, времени вы с Королем были созданы? – скептически поинтересовался Боцман.
– Про Короля не скажу, пусть он сам тебе ответит, а про себя я знаю. Я бы в двадцатые годы себя на месте чувствовала, когда справедливость еще не пустым словом была, еще что-то значила. Или в послевоенные, когда не только детей своих, а всю страну поднимали.
– Могу спорить, что Король тебя этому и научил, – уверенно предположил Карандаш. – У него с этим просто, каждого готов своим временем наделить. Меня, помнится, в шестидесятые отправлял, там, говорил, тебе самое место: тогда книги умеренными тиражами выходили и все их читали, всем еще было интересно, что там писатели понаписали.
– А вот и нет, я сама еще раньше догадывалась. Король просто сформулировал отчетливо, как я бы не смогла.
– А я тебе скажу, какого разоблачения он сам боится. – Боцман подался вперед, навалившись животом на край стола. – Я тебе скажу! Король – наркоман прошлого, сидящий на игле ностальгии! Ностальгия – это наркотик, отравивший кровь настоящего, а прошлое, которое давно умерло, давно не существует, – вампир, сосущий кровь сегодняшнего дня, нашу с тобой кровь! И оживающий благодаря ей у нас на глазах. Король у этого вампира в услужении, хоть некоторые, я знаю, думают, будто он самый свободный человек и всё такое. Да, прошлое, может, и освобождает от настоящего, но взамен подчиняет себе еще сильнее! Он и нас на эту иглу подсадил, особенно тебя! Но крепче всего он сам на ней сидит. Думаешь, он только в нашем времени случайно, а в другом бы на месте был? Ничего подобного! Он из любого времени будет дезертиром в прошлое! Поэтому сколько б шмотья с блошинки он ни натащил, от самого себя ему в нем не укрыться, всё равно будет себе в чем мать родила сниться!
Закончив свою обличительную тираду, Боцман откинулся назад, продолжая колыхаться щеками и всем телом, как будто собирался еще что-то сказать, казалось, возмущение наполняло его слова, переходя в них от возмущений его подвижной телесной массы, но передумал и замолчал.
– Врешь ты всё! – обиделась Вика за Короля. – Ни единому слову твоему не верю. Тебе б только на Короля наговаривать. А сам… А сам… – Она запнулась, не зная, в чем обвинить Боцмана, обернулась за поддержкой к Карандашу.
– А сам во сне за бабами в бане подглядывает. – Карандаш подмигнул Боцману, мол, и он бы не прочь. – Намылился, думает, не видно его.
Боцман засопел, опустил глаза в стол, и Вика против воли рассмеялась.
Дома Карандаш развернул Лерино письмо. Она писала, что ей скучно в Нью-Йорке, она тоскует по Москве. Нью-Йорк оказался совсем не таким, как она себе представляла. Он очень старый, ржавый, все небоскребы собраны на пятачке Манхэттена, а остальной город выглядит провинциальным захолустьем, где латиносов, китайцев и чернокожих гораздо больше, чем белых. Она, в общем, почти уже привыкла, но всё равно обратно в Москву тянет, сил нет. “Смотрю русское кино и то и дело плачу, даже если комедия. «Иронию судьбы» тут под Новый год по русскому каналу показывали, так я просто обрыдалась. Колин надо мной смеется, говорит, что это моя ностальгия – особый вид сентиментальности, свойственный одним русским, точнее даже, одним бывшим советским. Все нормальные люди живут, где им удобнее, и с удовольствием пользуются преимуществами тех мест, где устроились, а не изводят себя и других, тоскуя по стране, которой больше нет. А когда она была, они только и думали, как бы им из нее сбежать. Не знаю, может быть, он и прав, но у меня эта его правота в печенках сидит. Я бы уже, наверное, вернулась, хотя бы на месяц-другой, а там как пойдет, но через три месяца мне рожать, так что в ближайшее время не выйдет. Я не планировала, так само получилось, теперь уже деваться некуда”. Дальше Лера звала Карандаша приехать в гости, писала, что место, где ему остановиться, найдется, квартира у них большая. Он задумался об этом – почему бы ему в самом деле к ней не съездить? Попытался представить себе Леру с шестимесячным животом, потом в роли матери с кричащим ребенком на руках. Не получалось. Очевидно, она навсегда останется для него такой, какой запомнилась до отъезда: улыбающейся во весь рот из-под котелка, скрывшего всю верхнюю половину лица, или танцующей канкан в боа из страусовых перьев на вечеринке у Короля, затягивающейся, невозмутимо “держа стиль”, сигаретой в длинном мундштуке в кафе “На рогах” и, конечно, удерживающей дрожащими губами рвущийся наружу крик в его постели. Еще Карандаш хорошо помнил ее тревожные глаза, когда он читал ей из своего блокнота о сокровищах, найденных под завалами мусора, принесенного с помоек съехавшей с катушек старухой-генералыней, и как Лера, дослушав, сказала: “Страшно, Карандаш. Тебе не страшно?” И записку, выпавшую у нее из сумки, где после перечня дел было приписано: “Никого не бояться”…
То, что Лере скоро предстоит рожать, его не удивило и особо не тронуло: он уже переболел ею, свыкся с ее отсутствием, давно не ждал от нее звонков или писем. А раньше, когда она только уехала, даже не позвонив на прощание, он неожиданно для себя затосковал, ложился спать и просыпался с однообразной ноющей мыслью о ней. Приходя на барахолку, ловил себя на том, что невольно ищет ее глазами в густой рыночной толпе, а в кафе “На рогах” первым делом бросал взгляд на стол, где они последний раз сидели, вопреки очевидности рассчитывая ее там увидеть. Его тянуло ходить по улицам, где они гуляли, сворачивать в те же дворы и переулки и, всматриваясь в них, с удивлением замечать, как плохо он разглядел их, когда был с Лерой, потому что ни на что, кроме нее, не обращал внимания. Все места, где они успели побывать за время их недолгой связи, обрели для Карандаша особое значение, как если бы они могли помнить ее, как он, и это создавало между ними тайные, одному ему известные отношения. В первые недели и даже месяцы после Лериного отъезда эти места сделались важнее всех прочих, они притягивали его так, что он записал в один из своих блокнотов: “Ностальгия – это любовь, обращенная вспять”. Правда, на следующий день эта фраза уже показалась ему слишком красивой, и он ее вычеркнул. Через день вырвал и всю страницу с вычеркнутой фразой. А еще через три или четыре месяца ноющие мысли о Лере постепенно прошли, Карандаш даже не заметил, когда это случилось.