– Да, всё дело в привычке, – подтвердил Карандаш. – Я ведь тоже (откровенность за откровенность) к шмоткам с барахолки практически равнодушен. Меня больше люди всегда интересовали. На рынке же народ особенный, где еще такой встретишь? Думал, схожу пару раз, посмотрю, что да как, познакомлюсь, поболтаю, и хватит… Как бы не так! Тянуть стало прям как магнитом! Однажды подставку для карандашей в виде туриста с рюкзаком на прилавке увидел – у меня такая, когда в школу ходил, на столе стояла, и я ни разу с тех пор о ней не вспомнил! Другой раз модель лунохода из пластмассы, третий еще что-нибудь, и каждый раз прямо физически чувствуешь, как отмершие куски тебя, целые забытые годы в тебе заново оживают. Но не только в этом дело… – Карандаш прервался, решая, стоит ли продолжать: то, о чем он хотел сказать, было более личным, чем сон о голом манекене, но в Викином лице было столько замершего внимания, что не продолжить было невозможно. – То есть дело не только в своем прошлом, а вообще… Меня всё больше общее прошлое интересует, оно явно перевешивает настоящее. Как бы мы за свое настоящее ни держались, разве сравнить его с прошлым, где столько всего? И оно, как болото, всё сильнее затягивает, всё глубже. Смотришь, бывает, какую-нибудь хронику или фильм старый, и, оттого что ничего этого больше нет: ни людей, ни манер их, ни голосов, ни вещей, ничего, так тянет внутри… Это даже не жалость, а будто всё, что попало в кадр, самое незначительное и случайное, раз оно больше не существует, прямо бесценным делается, глаз не оторвать – смотрел бы и смотрел… А то, что там в новостях в телевизоре, как-то до фонаря становится, такое там всё мелкое. А если и масштабное, то насквозь бутафорское, сразу видно, что внутри пустота, ткни пальцем – насквозь проткнешь.
– Это старость, Карандаш. – В голосе Вики было сочувствие, но во взгляде – непреклонность врача, уверенного в своем диагнозе. – Это она. Когда прошлое перевешивает настоящее – это и есть старость. Я по бабушке знаю. Она потому и кричала целыми днями: “Отпустите домой!”, что дом для нее был в прошлом, в Смоленске, где она родилась, а здесь всё уже до того чужим было, что она даже узнавать нас с матерью не хотела.
– Не знаю, может быть… Старость так старость, – неуверенно согласился Карандаш, не начинать же доказывать, что ты еще хоть куда. – Только тогда Король наш уже с детства старым был. Я его спросил как-то, когда он начал старье собирать, он ответил, что его всегда к нему тянуло, сколько себя помнит.
– Так и есть, – всё с той же медицинской убежденностью подтвердила Вика. – Ты разве не замечал, что он совсем не меняется? Сколько лет его знаю, он всё такой же, от смены прикидов это только сильнее в глаза бросается. Всё потому, что ему некуда меняться, он уже родился старым. Я в “Науке и жизни” читала, что бывают такие случаи, очень редкие. А у Боцмана теория, что Король вообще вне времени существует, по крайней мере частично, то есть одной ногой во времени, как мы все, а другой ногой – вне, как его мать.
– Ага, то-то он мне рассказывал, что у него ноги разных размеров, одна на полразмера больше, чем другая. Та, что меньше, наверное, о время стерлась.
– Зря смеешься. Всякое бывает. Глупо думать, что все одинаковые.
Карандаш вгляделся в налитое упорством застывшее Викино лицо (казалось, она может полчаса смотреть в одну точку, не моргнув ни разу) и понял, что ее давняя любовь – не любовь, а какая-то оцепенелая привязанность к Королю, граничащая с хронической зависимостью: допускает любые объяснения его непохожести на всех в диапазоне от клинической психиатрии до совершенно ненаучной фантастики. Спорить с ней о Короле было бесполезно. Ее воображаемая связь с ним была нерушима, не нуждаясь со стороны Короля ни в каких подтверждениях. И никакие его насмешки над Викой не могли ее разорвать.
– Где, кстати говоря, твой Боцман? Он же вроде прийти собирался.
– Раз собирался, значит, придет, – без интереса ответила Вика. – Куда он денется.
Боцман появился минут через пятнадцать, усталый, отдувающийся, как будто торопился и сильно запыхался, хотя в действительности никуда он не спешил, а просто быстро уставал от своей полноты. Был он, кажется, почти совсем трезв, но всё равно, когда плюхнулся на стул рядом с Карандашом, тот уловил исходящий от него запах кофе с коньяком, смешанный с кислым запахом пота. Очевидно, от постоянного употребления коньячного кофе его аромат так въелся в Боцмана, что не покидал даже в дни воздержания.
Отдышавшись, Боцман запустил руку за пазуху, долго рылся там, уходя всё глубже, погружаясь во всё более затхлые свои недра, пока не извлек из какого-то самого потайного кармана маленький значок, который с гордостью протянул Вике:
– Сегодня утром специально для тебя купил.
Привыкшая к его подаркам Вика приняла значок равнодушно, но, разглядев, улыбнулась, и лицо Боцмана засияло расплывшимся отражением ее улыбки. Вика прикрепила значок, и Карандаш смог прочитать надпись на нем: “Победитель социалистического соревнования”.
– Если бы сейчас было социалистическое соревнование, – убежденно сказала Вика, – я бы обязательно в нем победила. В лепешку бы разбилась, а победила.
– Сейчас только капиталистическое соревнование, а в нем побеждать западло, – кисло усмехнулся Боцман.
Откинувшись на спинку стула, он издал губами презрительный звук вроде “пф” и начал погружаться в обычное для него полусонное состояние, из которого ему было удобнее наблюдать за происходящим, но Карандаш не дал ему укрыться за этой маской:
– Слушай, Боцман, мы тут с Викой, пока тебя не было, о снах говорили и выяснили, что нам похожие снились. А ты видел себя когда-нибудь во сне голым среди одетых?
Боцман весь заколыхался от глубинного внутреннего смеха, прорвавшегося наружу целой серией лопающихся на губах “пф”:
– Я своих снов вообще не помню. А ты что, видел?
– И я, и Вика, и Король с Лерой. По-разному, но суть, как я понимаю, одна.
– А я тебе могу сказать, в чем суть этого сна, что он означает.
– Ты ему лучше свой сон сперва расскажи, – вмешалась Вика, – тогда мы все на равных будем. Я же его помню, ты мне рассказывал. Про баню.
– Ах, этот. Это давно было, я его уж и забыл…
– Хочешь, чтобы я вместо тебя рассказала?
– Нет, зачем… Я и сам могу. – Боцман неуютно поежился на стуле. – Но он очень глупый…
– Чем глупее, тем лучше, – сказала Вика, умевшая, когда надо, быть безжалостной. – Давай выкладывай.
– Да пожалуйста. Моюсь я, короче, в бане, в открытой душевой кабинке, и напротив их еще пять или шесть, намылился, а вода еле-еле сочится. Я повернулся, начинаю краны крутить, и так и этак, всё без толку. И чувствую, что за спиной у меня что-то не то… Что-то нехорошее там, так что лучше мне даже не оборачиваться… – Боцман говорил, пофыркивая, заметно сдерживая смех, но тут не выдержал, отвернулся и рассмеялся себе в плечо, покачал головой: приснится же такое! – Оборачиваюсь и вижу: в кабинках напротив бабы моются! Намыливают свои груди и прочие места, болтают между собой, а меня как будто и не замечают. Я понимаю, что в женское отделение бани попал – то ли дверью ошибся, то ли еще как, не знаю… Сейчас они меня увидят – и всё, порвут на части. Тогда я начинаю изо всех сил мылом тереться, думаю, спрячусь в пене, они и не заметят, что я мужик. Целое облако пены вокруг себя намылил, стою в нем, как Дед Мороз в шубе, жду, пока они помоются и уйдут. Тут сверху душ, который едва сочился, как ливанет! И снова я голый и мокрый, а они на меня во все глаза пялятся и друг дружке показывают… ох… – Боцман прикрыл лицо своей пухлой рукой, заново переживая забытый стыд.