– Оставьте меня в покое! – крикнула она и даже хлопнула себя по ноге. – Оставьте, в конце концов, меня! Оставьте, идите своей дорогой, не говорите со мной, вы негодяй каких… каких…
– Свет не видывал, – подсказал я. – И перестаньте плакать, – добавил, – у вас какая-то невыносимая привычка: чуть что – в слёзы.
Перед глазами опять блеснула Фонтанка. Мы вертелись на месте. Время? День шёл на убыль.
– Мы снова тут, – бесстрастно проговорила она, но за руку меня не схватила.
– Вспомнил, – сказал я. – Вот видите, нет худа без добра. Я вспомнил.
– Нет… не-е-т, решительно не понимаю, почему я с вами, на что вы рассчитывали? – говорила и говорила Вера.
– Ну на что вы рассчитывали! – слышен мне безутешный голос кого-то, её, а кто она? я? Мы с утра кружим и кружим на одном месте, и ей ничего не нужно от меня, и мне вроде бы тоже.
Ах, да! Душ, покой, прохлада луговая… Мы, бессловесные и нагие, на простынях летних льняных распростёрты в пеленах тусклых духоты; но нет ничего, что нам нужно было бы узнать друг у друга, – и недавняя ночь вторглась снова, опять, сопровождаемая жалобным сетованием моей спутницы.
26
Или, вопреки всему, могу вернуться к ранее сказанному – лес, крыша, сад и прочее. А куда мне самому хочется – другое дело. Не знаю, не знаю… Двусмысленность наших отношений порядком мне опротивела. Тому виной можно считать мою трусость. Поначалу, помнится, говорил я, что бесцельность ведёт меня, ибо я лгун и бездельник.
«Слушать слова», – говорил я, но ничего, кроме нарочитой выспренности, теперь не улавливаю в сказанном, – «они должны складываться как угодно, не привязанные ни к чему, свободные слова моего желания не повредить, не исказить». Вместе с тем, ведь не исказить я хотел что-то, и снова – что? Свою жизнь? Извлечь урок из жизни и поделиться приобретённым опытом с другими? Предупредить? Оградить от безумия бесформенности, подстерегающего на каждом шагу? Нет, только не говорите, прошу, об этом Герцогу. Ему – ни слова.
Во-первых, мне не хочется, да и нечем делиться!
Во-вторых, единственный, окончательный урок, который мы в силах, положим, извлечь, заключается в прописной истине, гласящей, что как бы ни было велико богатство – нищета ещё больше, как бы ни было велико нечто, ничто ещё обширней. Вот и всё.
Иногда людям (со многими я жил подолгу бок-о-бок) стыдно, что они затратили слишком много лет на уяснение этого положения и тогда, сообразуясь со своим темпераментом, они бросаются во все тяжкие, пытаясь доказать обратное, дескать, если хочется пить – не пей, а когда не хочется – пей, и так далее, – изваяние долга (избегаю заглавной буквы) на глиняных ногах, в некотором роде этакий Голем интеллекта… не знаю, увидит ли моя книга свет, а если ей суждено выйти из полуэмбрионального состояния и стать собственно книгой, не машинописью, не рукописью, существующей в определённых условиях недоговорённости, – не знаю, найдёт ли она читателя.
Автору можно инкриминировать всё, что угодно, в том числе кокетство, но, вместе с тем, представления о формах и жанрах за последние десятки лет настолько изменились, что трудно предугадать какую-либо устойчивость в требованиях к тому, что вынуждает словесность так легко менять очертания. Сравнивая с рекой, можно найти общее.
Вчера стремнина, сегодня – высыхающая отмель.
По мере приближения к концу, представлявшимся когда-то, в ту пору не реальным, – не то слово, право, откуда оно, крошечный нетопырь? – нет, скорее всего не досягаемым для меня, невозможным, что, в свою очередь, близится к лёгкой догадке, кдосадному, отчасти, допущению бессмертия, отчего только влетает нежный нетопырь головной боли и вьёт, вьёт гнездо? (а дни идут, повторяю я, успокаивая себя); кончилась ещё одна жара, а тогда была жара и она кончилась, какая-то по счёту, – ищешь следы её на страницах, зародыши осенних непогод, ночных бдений, за время которых изменяешься очень, – наутро морщина пробежит к углу рта от носа, наутро поворот головы другой, не похож на вчерашний, поймёшь – не поймёшь… а изменения оправдываешь бессонницей.
Бессонницей, которая леденящим осколком бессмертия лежит на уровне горла, быть может, ниже, а возможно, и вне тела – а дни идут, и за днями идут ночи, и мысль о завораживающем ихчередовании чутка и грустна; сменяются они, и кажется, что где-то далёкий маяк то ослепляет тебя, то отступает; и полоса небытия (а к нему невольно обращается разум в поисках неизменности), утверждающая собственную безусловность настоящим, отделяющая не от событий – еженощно, ежедневно вопрошаешь: какому событию я со-бытую? нет, не от событий, которым присущи непрерывность и слиянность, а от беспорядочного нагромождения обстоятельств, где одно, сочетаясь с другим, упраздняясь и возникая затем, чтобы пропасть навсегда, как будто не было этого, не было никогда.
Тем самым, точно предлагая оставить всякое подобие надежды на их осмысление (и ад, бормочу, зажигая спичку, поднося к сигарете – тоже надежда), а исходя из этого – на последующее преображение, перевоплощение, что, говоря иными словами, могло бы означать весьма простые вещи, если бы не стали они для меня (не припомню, когда и случилось) абсолютно чуждыми, благодаря этой пресловутой простоте – целебной в некотором роде поначалу (о, как терпеливо училась обворовывать себя!), но опять-таки в силу либо моей неуёмности, неприкаянности либо ложной природы – со временем обнаружилась бесцветными строками приговора, осуждающего на изгнание.
Эта полоса, эта трещина, напоминающая чем-то мерцающее ожерелье из отрицательных частиц, нанизанных на нити придаточных предложений, каждая из которых видится мне не человечески отшлифованным зеркалом, пышущим вожделенным холодом (и я бы без сомнений и колебаний остался бы в нём, не будь границей зеркала само зеркало, не будь оно идеальной могилой) – разошлась в непреодолимое яростное поле отражения, следы которого постоянно замечаю на каждой вещи в её как бы множественном существовании, пребывании, сродни смутным колдовским бликам воды на потолках, стенах, оклеенных неказистыми обоями, чей орнамент и есть, между тем, выжившая из ума простота.
Один из образцов её – когда дом твой расположен, скажем, у реки где-то, где и подобает ожидать завершения каждого действия, будь оно совершено даже не тобой (так со временем пойму, что искал не отцовские дневники, а его бритву), что, без сомнения, и есть на самом деле. Любая идея содержит ныне искомую полноту, не нуждаясь в реализации спустя несколько минут (да-да, ещё немного, и я затрону идею зрения), не дробясь на число возможностей, тем самым не прибегая к действию, влекущему, как известно, к…………………………………………….. вот тут, невесть зачем, опять моей рукой написано: «по мере приближения к концу (дался он мне?), о котором знал… но как же? как знал?»
Желание – вставляю любопытствующие персты в дыры, – желание отделить себя от общего знания. По-видимому, ещё недостаточно изученный вид клаустрофобии, бездонной тошноты, бесконечной стран-гуляционной борозды, оставшейся от изматывающих придаточных, – «я не причастен» – крикнуть – «слышишь? я не причастен!» – признак прогрессирующей болезни.