– Я думаю, что им просто не хочется говорить о Нарциссе, – сказала Сусана, встряхивая скатерть на манер плаща тореадора. – Они затащили его к себе домой, а в те годы дон Леонардо был еще не только жив, но и уже вполне уверовал в то, что его очаровательные детишки – парочка стопроцентных идиотов. Ну вот, а Нарцисс устроил им встречу с духом Сары Бернар. Дон Леонардо поучаствовал в этом деле и натерпелся такого страху, что сорвал сеанс и потребовал, чтобы все разошлись. Тогда… Передай мне приборы. Сама разложу, от тебя все равно никакого толку.
– Су, расскажи мне о Нарциссе.
– Слушай, мне больше нравится вспоминать о доне Леонардо. Знаешь, как он взбесился, когда узнал, что вся компания называет их Вихилями?
[109] Он неделю места себе не находил, а Ренато даже запретил появляться в его доме.
– Скрытый комплекс рогоносца, – кивнул я. – Те, кто не уверен в своем отцовстве, особо ревниво относятся к тому, чтобы дети не расставались с их фамилией. Ну, а Нарцисс?
– Нарцисс к ним больше не приходил, зато они сами зачастили к нему. Вот тогда-то он и обнаружил в Марте задатки медиума.
– И ей удалось вызвать Факундо Кирогу?
– Да, а еще Эуфемию, – торжественно объявила Су.
В те времена наши обеды превращались в настоящее пиршество – для души. Все шло вкривь и вкось, всем доставалось по две ложки и ни единой вилки, соль, естественно, всегда была в сахарнице. Объединив маленького осьминога с яичницей, я хорошенько залил все кетчупом и мгновенно умял сей деликатес. Получилось восхитительно вкусно. Тем временем Марта и Хорхе устроили «бурную и продолжительную» дискуссию из-за хлебной горбушки, затем – из-за оставшегося на сковородке куска яичницы, после чего они принялись при помощи карандаша отмерять полагавшийся каждому кусок доставшегося им банана.
Ренато ел молча, с удовольствием, а Сусана небезуспешно играла роль настоящей хозяйки дома.
– У нас тут все так изменилось, – сказала она мне. – Каких-то три месяца назад, когда вы еще не являлись сюда каждый день, здесь был порядок, и Ренато писал вполне даже сносные вещи.
– Три месяца назад мир еще не был совершенен, – отозвался Хорхе. – Картина Ренато еще не была начата, а я еще не написал свои сегодняшние стихи. Встреча сиих произведений во времени и в пространстве придает наконец некоторое изящество этому убогому миру. А ты – не тяни лапы к моей горбушке!
– Твоя поэтическая гордыня отдает весьма отталкивающей филантропией. – Ренато нарушил воцарившееся молчание. – Стоит тебе проблеваться парочкой небезынтересных образов, как ты уже воображаешь себя подмастерьем Бога, помогающим ему сотворить и довести до ума творение.
– Мы приговорены быть Его подмастерьями.
– Я – нет. Моя живопись самодостаточна, она рождается и организуется в своем маленьком закрытом мире. Чтобы существовать, ей не нужен большой мир, как, впрочем, и vice versa
[110].
– И он еще говорит о моей гордыне?!
– Есть разница между гордостью сенбернара и гордостью тигра.
– Ты смотри, какие мы кусачие, – заметила Марта. – Лично я предпочитаю Хорхито: по крайней мере можно будет приложиться к его бочоночку с коньячком. Эй, куда же ты его уносишь, мой беззаветно преданный пес? А что до картин Ренато, то они и вправду грешат излишней невозмутимостью по отношению к внешнему миру.
– Как и он сам, – добавила Сусана. – Я давно уже удивляюсь, как он вас всех терпит – за исключением Инсекто, который абсолютно безвреден. Что, братишка, решил довести до ума программу полного самоотупения и оскотинивания? Il faut s’abrutir
[111] и все такое? Помощников в этом деле ты себе нашел достойных! Один Хорхе чего стоит!
– Помогают, чем могут. – Ренато расплылся в жалостливой улыбке. – Ну, бывает, заболтаются, скажут чего лишнего. Вот и сегодня что-то их чересчур сильно потянуло на диалектику. Осьминоги и теоретическое искусствоведение – ну и смесь, просто мерзость!
– Сегодня я через дырочку в тенте увидела шестнадцать коровок, – сказала Марта. – Могу описать тебе их в качестве заявки на картину. Смотри: слева направо – белая скотина с черными пятнами, рядом – другая, черная с белыми пятнами; затем – группа из трех голов, все – чубарые; за ними – семь штук на равном расстоянии друг от друга, масть – уголь со снегом; и наконец, подожди, сосчитаю, чтобы сошлось, – наконец еще три – снег с углем.
– Ко всему этому, полагаю, травка была зелененькой, а небонько – синеньким.
– Именно так. Точь-в-точь как на твоей картине, где разрушенная мельница.
– В жизни не писал разрушенных мельниц, – возразил удивленный Ренато.
– Ты так думаешь, потому что тебя охраняет от безумия милосердная забывчивость. Помнишь, как-то раз, когда мы были в «В‑4», ты нарисовал мне старую мельницу на какой-то дощечке? Я тебя попросила – и ты нарисовал. Зеленая травка, синее небо и маленькая полуразвалившаяся мельница. На дощечке.
– Моя сестра – просто кладезь для сочинения идиотских стихов, – заметил Хорхе. – Ты только послушай, когда она начинает щебетать, как дитя малое, – ну прямо, рифма за рифмой: речка – дощечка, травка – козявка! А насчет картинки она права, я потом ее у нас дома видел. А как-то раз эта забыла ее на столе. Эх, видели бы вы рожу дона Леонардо Нури, который, найдя дощечку, восхищенно рассматривал картинку с мельницей, долго-долго, наклоняя голову то в одну сторону, то в другую. Я чуть не помер со смеху, пока подсматривал за ним с лестницы. У нас дома, – гордо и многозначительно добавил Хорхе, – есть весьма примечательная лестница из кедра.
Вихили вместе с Сусаной начали убирать со стола, а я и Ренато перешли в его «Живи как умеешь» и улеглись на мягкие удобные кушетки. Мне нравилась большая мастерская Ренато с целым набором ламп и светильников, позволявшим создавать самые разные варианты освещения, с ее пахнущими краской мольбертами и палитрами, с ее окном, распахнутым навстречу аромату росшего рядом со стеной эвкалипта. В «Живи как умеешь» разворачивалась полемика по самым разным вопросам; порой эти дискуссии перерастали в настоящие словесные баталии. Здесь же Ренато писал свои картины. Неожиданно мне пришло в голову, что здесь, скорее всего, и проходили те самые спиритические сеансы. То, что я не присутствовал на этих встречах и вообще оказался исключенным из всего цикла, связанного с Нарциссом, почему-то задело меня и даже разозлило.
Ренато развалился на кушетке и закурил, не глядя на мольберт, на котором, занавешенная старым купальным халатом, была установлена его последняя картина. Работать над нею он начнет позже – часов в одиннадцать, уже изрядно одурманенный табачным дымом и болтовней. Ему вообще лучше работалось по вечерам и ночами. Он писал при искусственном освещении, в лучах которого его картины бликовали и отсвечивали. Как говорил Хорхе, Ренато был готов напялить темные очки, чтобы только пройти, не ослепнув, по пляжу, раскаленному и высветленному пылающей полуночной луной.