— Это вы какие такие спонсорские средства имеете в виду?
Краусс напыживается:
— Что я имею в виду? Я так расслышал? Что я имею в виду? Это ты мне растолкуй, говнюк! Я тебе говорю, ты мне растолкуй! Думаешь, я идиот, что ли? А? Ты что, думаешь, я тут буду свое время тратить на придурка, которому случилось нанести телесные повреждения придурошному текстильному дизайнеру? Я тебе вот что скажу, у меня, дружок, к дьяволу в запасе для тебя столько сюрпризов от деда мороза, что мы с тобой будем в этой комнатенке сидеть еще дооолго после нового года, если ты к чертовой матери не прекратишь корчить горбатого сию же секунду!!!
«Блядь, блядь, блядь, блядь, блядь, блядь, блядь, блядь…», думает Симпель. «Еб твою мать, еб твою еб твою еб твою мать твою мать твою мать твою еб твою еб твою еб твою мать твою мать твою мать твою ебебебеб…» Он смотрит в стол, на бумагу Краусса, на которой написано ЩТЙЬТ, он смотрит на его ручку, на стакан с водой, на ногу референта, на край стола, то на одну, то на другую туфлю референта, опять на ручку, на бумагу, на край стакана с водой, который со стороны Симпеля сливается в одно целое с краем стола, на воду в стакане с водой, на свои руки, на свою ляжку, снова на край стола, на узор древесины стола, на стальной наконечник ножки стола, на бумагу, на ЩТЙЬТ, на живот Краусса, который под голубой форменной рубашкой вздымается рывками. Краусс почти выкрикивает одно соответствующее действительности обвинение за другим. Симпель чувствует, как у него горит шея, это означает, что он наверняка покрылся красными пятнами. Изо рта Краусса вылетают одно утверждение за другим; о ЕБУНТе, о ЖИЗНИ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ БЛЯДЕЙ, о Мома-Айше, о Спидо, масса информации о Спидо, о Нафуниле и АльМафар, о Эр-Петере и Каско и Типтопе. Он уже начинает вопить о сексуальном психопате Ритмеестере и рецидивисте Айзенманне. Он долго рассуждает о главе извращенцев Хансе Фостере, «которого еще называют — меня просто ТОШНИТ — папа Ханс», и о его сообщнице и супруге, Соне. Затем следует тирада о Лониле и службе охраны детства, об инвалидизирующих условиях существования ребенка и о пренебрежении родительскими обязанностями. Какой-то недолгий миг — перед тем, как референт тихонечко напоминает Крауссу, что ему не надо бы забывать, что он следователь — не обвинитель — Симпель думает следующее: «Роберт Еглейм! Роберт Еглейм! Единственный выход! Роберт! Роберт Еглейм! СМИ! СМИ! Единственный выход!»
Когда Краусс, наконец, завершает свою тираду — несмотря на декабрь, под мышками у Краусса расплылись заметные круги от пота — Симпель говорит ему, что не может ничего сообщить по существу ни одного единственного из предъявленных Крауссом обвинений, за приятнейшим исключением операции ДУХОВНОСТЬ, в отсутствие адвоката. Симпель серьезно кивает и выражается наиболее приличным образом, на какой способен. Краусс, фыркнув, отвечает, что Симпель сидит в такой жопе, что нанимать адвоката, чтобы тот сидел рядом с ним, пока его и дальше унижают, будет равнозначным тому, чтобы просто спустить бабло в унитаз. Симпель стоит на своем. Краусс повторяет аргумент о спуске бабла в унитаз. Симпель говорит, что так они далеко не продвинутся. Краусс отвечает, что как раз это пусть Симпеля не беспокоит, поскольку он, после того как Краусс раскрутил «все его грязное прошлое», уже больше вообще не продвинется никогда и никуда — «ни при каких обстоятельствах!»
Симпель умеет перестраиваться. По-своему. Надо отдать ему должное. Намек-хуек свое дело сделал — ладно — он оцепенел от страха или неожиданности или чего там еще, картины лежащего в руинах ЕБУНТа предстали пред его мысленным взором, и он отреагировал машинально, представив себе последствия для себя и семьи и окружения и т. д. Но все же он сумел уже на хрен к блядям составить себе некое целостное понимание ситуации. Он всегда считал, что нет такой сложной ситуации, которую нельзя было бы повернуть себе на пользу. Мысль о Роберте Еглейме сработала в качестве глотка свежего воздуха.
Следователь Краусс тратит дополнительное время, чтобы поизгаляться и покуражиться над Симпелем — он с раздражением видит, что подозреваемый в каком-то смысле овладел ситуацией (гонка, заявленная фетишем, захлебывается) — потом вызывает пару надзирателей. Те провожают Симпеля назад, в комнату для свиданий. Из комнаты для свиданий его забирают те же надзиратели, что сопровождали сюда. По пути он говорит одному из надзирателей, что ему нужно позвонить. Надзиратель обещает организовать звонок позже этим же вечером, но в то же время обращает внимание Симпеля на то, что на телефонные разговоры отводится в общей сложности двадцать минут два раза в неделю.
В 15.30 в камере наступает время не особо вкусного обеда. Картошка съедается, а вот тушеная капуста остается в миске. Бруснику Симпель тоже не особо жалует. Он так напряженно думает, что ест медленно. На повестке дня две вещи: 1) чертова сволочь шептун, кто бы это ни был; 2) что Симпелю необходимо задействовать работника СМИ Роберта Еглейма. Счастливый оттого, что его задержали, Симпель так развеселился за пятницу, что о ксанаксе со вчерашнего дня вспоминал разве что 4–5 раз. Теперь же, после допроса, который усложнил ситуацию на хер для всего круга общения Симпеля, он чувствует, что не отказался бы от миллиграмма или двух. Чтобы воспользоваться двусторонней связью с помещением для надзирателей, он жмет на кнопку звонка. На просьбу принести ему что-нибудь успокоительное ему отвечают, что посмотрят, что записал ему в карточку врач. А там много чего интересного записано; в любом случае, чтобы заполучить ксанакс, он может рассчитывать только на Колесника — через Айзенманна. Он уже страдает, думая о том, что придется ему довольствоваться какой-нибудь дерьмовой слабенькой скандинавской пилюлей.
Позвонить Симпелю разрешают только в 20.00. Его отводят в комнату с телефоном, он звонит папе Хансу. По всей видимости, нет предела разнообразию мелких дебильных рисунков, которые заключенные в состоянии изобразить на каком-нибудь квадратном метре стены вокруг телефона. Папа Ханс хватает трубку на середине второго гудка, он более чем интересуется тем, как развивается ситуация. Симпель не торопясь рассказывает о том, как все плохо обернулось на допросе, папа Ханс непрестанно матерится на другом конце. Потом Симпель спрашивает папу Ханса, как он думает, прослушивается телефон или нет.
— Да откуда я знаю, Симпель, блядь. Но в любом случае, о таких вещах не заикаются в эту сраную телефонную трубку!
— Я-то не думаю, что его на хуй прослушивают. Я на хуй думаю, у них на это нет права. Так я на хер думаю. Иначе они обязаны были бы предупредить. А мне здесь никто не говорил, что вся служба исполнения наказаний будет сидеть и слушать мои разговоры. Нет… нет… не может этого быть, не может быть… но неважно… у нас кто-то крысятничает, Ханс, и пусть кто-нибудь из вас займется к едрене фене и выяснит, кто это, раз уж я загремел в каталажку. Это точно кто-то из наших. Судя по тому, что он слил, точно наш. Больше никто не может знать столько о концерне. Точно говорю, блядь, кто-то из нас. Иначе быть не может. Я тут думаю-думаю и никак к чертовой бабушке не допру, кто же это может быть. И готовься к тому, что тебя в ближайшие дни мусора навестят, Ханс. И другим всем позвони и скажи, чтобы тоже держали ухо востро. Мне отсюда не дают на хер звонить сколько хочу, так что давай ты этим займись. Все, вешаю трубку. Пока… пока…