Специально на тот случай, если кто-то здесь решит, будто я критикую исключительно мусульман, сейчас есть новая группа под названием «Христианский голос» — может быть, вы о ней слышали. Эти люди устроили демонстрацию против трансляции на Би-би-си мюзикла «Джерри Спрингер, опера»
[89] и рассекретили личные телефонные номера и адреса сотрудников телеканала, чтобы их можно было преследовать в частном порядке. Только на прошлой неделе эти защитники христианских добродетелей победоносно заявили, что заставили благотворительный фонд по борьбе с раком отказаться от денег, собранных на специальном показе этого шоу, потому что деньги-де «грязные». Конечно, у них есть право быть услышанными, но когда будет принят этот закон, возмутительно суеверные и лицемерные люди подобного сорта получат возможность затыкать любого, кто придерживается неугодного им мнения.
Итак, культурная тенденция, которую я назвал теократическим абсолютизмом, жива, чувствует себя отлично и начинает вмешиваться в дела социума, и если мы не будем вести себя осторожно, она сможет легко лишить нас такой основополагающей и бесценной вещи, как свобода. С нашей стороны будет очень глупо полагать, что здесь, в Англии, такого произойти не может — оно здесь уже происходило. Всего за сто пятьдесят лет до того, как мисс Годдард блистала на сцене великой школы нравов, пуританские революционеры закрыли в стране все театры до единого.
Прежде чем продолжать и прежде чем мы потеряем из виду школу нравов и то, что под ней подразумевается, давайте еще раз определимся с терминами: мы говорим о том, что истории, какую бы форму они ни имели — драмы, романа, сказки, фильма, показывают нам людей таких же, как мы, поступающих узнаваемо человеческим образом и воздействующих на наш разум и эмоции, — так же, как на них воздействует сама жизнь. Истории, которые мы считаем величайшими, велики потому, что больше всего похожи на жизнь, а те, которые с нашей точки зрения не слишком хороши, — соответственно похожи меньше. Персонажи первых богаты, непредсказуемы и сложны, как настоящие люди; вторых — двумерны, картонны и стереотипны. Наше нравственное понимание углубляется и обогащается через воображение и сочувствие. Раньше я уже приводил в пример «Макбета» и убийство. Нет нужды перечислять здесь великие произведения, которые посредством воображения помогают нам самым живым образом пережить ревность, сексуальную одержимость или последствия всего лишь одного мгновения бездумной трусости… А иногда — и безумие поставить какой-нибудь возвышенный принцип над человеческими чувствами. И так далее, и так далее, и так далее.
Все это я могу доказать математически. Я могу предоставить вам статистику, демонстрирующую двадцатитрехпроцентный рост нравственного осознания среди двенадцати- и четырнадцатилетних подростков, читающих художественную литературу, — в противоположность не читающим. Могу назвать исследования, показывающие, что убийцы, прочитавшие Достоевского, занимаются своим делом более продуманно, чем те, кто его не читал. Могу процитировать официальные заключения о снижении количества измен в читательских группах, где обсуждается «Анна Каренина». Но не думаю, что все работает именно так. Нравственное образование, которое несут истории, — это более тонкое, гибкое, всепроникающее явление без точных и взаимно однозначных соответствий, и оно зачастую работает тем эффективнее, чем меньше его замечают.
Как я уже говорил, однозначных соответствий здесь можно не искать. Но вот вам рассказ валлийского шахтера по имени Роберт Морган — о двух его друзьях, горнорабочем и машинисте, которые занялись самообразованием, а потом сделали все возможное, чтобы поделиться со своими друзьями радостями литературы и музыки.
В такие времена мы забывали, что мы — шахтеры и заняты опасной и черной работой где-то в недрах земли; нет, мы были исключительные люди, занимающиеся всякими необычайными делами. У большинства было очень скверное образование — или вообще почти никакого, но молодежь вроде Теда и Джеффа, которые сами или с чьей-то помощью образовали себя, ‹…› так и сияла от гордости. Работа, какой бы грубой она ни была, никогда их не удручала. Они не ворчали и не завидовали тем, кто занимал должность получше, на поверхности. Все это в Теде и Джеффе очень бросалось в глаза, и, глядя на них, я потихоньку сам стал гордиться и тянуться к знаниям. ‹…› Эти два человека, их взгляд на мир, их личности, их веселый нрав, честность и доброта заронили в остальных мысль о том, как хороша культура, если она сделала их настолько лучше.
Это была цитата из удивительной книги Джонатана Роуза «Интеллектуальная жизнь британского рабочего класса» (2001), которую я безоговорочно рекомендую к прочтению. Возможно, это единственное свидетельство существования «школы нравов» и анекдотично, но оно сильно.
Если помните, я ранее обещал вернуться к теории. Мы выставили ее за дверь, но она продолжает лезть во все щели.
Не совершил ли я в самом начале серьезной ошибки? И не является ли то, о чем я так долго толкую, на самом деле школой хорошего поведения, а не нравственности? Тед и Джефф у Роберта Моргана похожи просто на добрых людей с хорошими манерами. Так, может быть, и жестокость Эммы по отношению к мисс Бейтс была просто проявлением невоспитанности? И, может быть, вся наша нравственность — просто вопрос этикета? Не получится ли у нас в таком случае очередной способ укрепить превосходство одного социального класса (который умеет себя вести) над другим (который не умеет)?
Давайте вернемся на мгновение к мисс Годдард и задумаемся о зрителях великой школы нравов, что зовется театром. Моральные воззрения, внушаемые или прививаемые здесь, разделялись и одобрялись всеми, кто был в состоянии заплатить за билет, — кто имел некоторое положение в обществе: местным духовенством, местными джентри, лордом-мэром, преуспевающими горожанами Норвича. Любые моральные воззрения, расходящиеся с неизбежно консервативным общим мнением, долго бы на сцене не продержались.
Далее нужно понимать, что нравственные ценности меняются со временем — они не вечны. Если бы зрители мисс Годдард увидели наше современное общество, они были бы до глубины души потрясены некоторыми вещами, которые мы сейчас принимаем как данность: сексуальной свободой или частотой, с которой люди рожают и воспитывают детей вне брака, не рискуя социальным статусом. И уж конечно, те, кто ходил в театр в 1801 году, просто не поверили бы, с каким пылом — именно нравственным пылом — можно в наши дни рассуждать о лисьей охоте. Потратить двести пятьдесят часов парламентского времени на дебаты по этой теме показалось бы им сущим безумием. Они бы решили, что наше общество совсем утратило ориентиры.
К тому же есть разница между нашей культурой — западной либеральной гуманистической, породившей всю литературу, о которой до сих пор шла речь, — и другими существующими в мире культурами. Что общего у мира светского европейского интеллектуала с миром муэдзинов и аятолл? Имеют ли нравственные уроки одной литературы универсальную ценность или они привязаны только к ее культуре? Что романы Томаса Харди и мир бедного дорсетского пастуха значат для бедного чернокожего паренька из Детройта? И значит ли само слово «бедный» одно и то же в обоих этих контекстах?