В общем, как-то дотянула до вечера, до девяти, до законной порции вискаря перед выходом на сцену, а потом стало проще. С виски все становится проще. Так просто, что можно дышать и петь.
Когда Ванна-Белл пела, она была счастлива легким, простым, ослепительным счастьем, которое, как ей казалось, не положено человеку, и умолкнув, всегда чувствовала себя виноватой, словно украла, взяла, что ей не положено, и расплата грядет: тем кто был слишком счастлив, потом, просто для равновесия, будет тяжело умирать. Но когда пела, это было не страшно. Любой музыкант знает: пока поешь, для тебя смерти нет. Замолчишь, снова появится – старая, страшная, не красивый скелет с картинки, а похожая на меня, груда гнилого сала с ржавой тупой косой, но пока еще добрая, как сытая кошка. Сразу после концерта не заберет, просто останется рядом. Будет сидеть, смотреть и вонять своим адским гниющим салом. Хорошо веселым тупым идиотам, которые не знают, как пахнет смерть и не чувствуют ее присутствия. Мне такое счастье не светит даже во сне.
Ее всегда вызывали на бис, хлопали, свистели, орали, пока не выйдет, и не один раз, а как минимум три, счастье, когда не пять. Считается, артисту это должно быть приятно, а на самом деле настоящий кошмар: ты уже спела, закончила, почти умерла, больше ничего не можешь и вроде бы не обязана, честно отработала свой гонорар, но у идиотов в зале истерика, а другие идиоты толкают в спину: давай, давай! И выходишь, куда деваться, мучительно воскресаешь из мертвых, снова поешь, считается, что добровольно и с радостью, а на самом деле из-под такой страшной палки, что лучше бы правда били: когда долго бьют, можно просто упасть и лежать неподвижно, какой тогда с тебя спрос.
Ванна-Белл не то чтобы ненавидела публику, скорее смотрела на нее с сочувственной неприязнью, как на сообщников: были здесь, слушали, как я пою, остались довольны, значит тоже как бы украли кусок не положенного людям небесного счастья; ладно, сами не крали, просто толкали меня под локоть, провоцировали, подзуживали: стащи, укради и поделись с нами, чего тебе стоит, давай все сюда! Думают, они в безопасности, но это неправда. Им тоже, когда придет время, выставят счет.
Потом сидела одна в отведенной ей под гримерку конурке, все знали, что беспокоить ее первые полчаса нельзя. Пила виски, жадно, рюмку за рюмкой, пока некому остановить. Если быстро накидаться сразу после концерта, вонючая жирная рыхлая смерть брезгливо отодвинется, отойдет на пару шагов, и сперва станет немного полегче, а потом просто насрать.
– Устала, моя хорошая? – ласково спросил Руди.
Откуда тут взялся этот старый хрен?
– Ты старый хрен, – с удовольствием сказала Ванна-Белл.
Еще и потому хорошо быть пьяной, что можно не притворяться вежливой. То есть всегда можно не притворяться, но когда ты трезвая, люди обижаются, устраивают ссоры, или хуже, затаивают зло, чтобы при удобном случае поквитаться. А от пьяной дуры заранее не ждут ничего хорошего, думают, не соображает, что говорит. Очень удобно. Хотя бы поэтому имеет смысл напиваться почаще. Не главная, но одна из самых приятных причин.
– Я старый хрен, – миролюбиво согласился Руди. – А ты бедный котик. Вижу, что устала. Прости. Больше никогда не стану делать такую плотную программу гастролей. Буду оставлять тебе свободные дни.
– На хрена мне свободные дни? – мрачно спросила Ванна-Белл. – Чтобы было время сесть подумать, как я живу, все осознать и повеситься?
И вдруг расплакалась, хотя не собиралась. Не было у нее таких планов на вечер – на груди у Руди рыдать.
Самой противно – старая жирная пьяная баба в слезах. Это Руди, сволочь, нарочно говорит таким ласковым голосом, чтобы вывести из себя. Хорошо хоть на камеру не снимает, не выкладывает в инстаграм, как я рыдаю. Он на самом деле нормальный, не подлый, зря я его обижаю, – думала Ванна-Белл, шмыгая носом и заливаясь слезами, не в силах перестать.
– Я тебе сыра принес, – сказал Руди. – Не бутерброд, просто сыр. Без хлеба. Я помню, что хлеб нельзя. И шоколадку. Обязательно надо поесть. Ты же даже не завтракала. А завтра с утра лететь.
– Сыр! – Ванна-Белл так возмутилась, что почти протрезвела. И перестала плакать. – Ты с ума сошел? Он же жирный. Четыреста калорий в ста граммах. А в шоколаде вообще пятьсот!
– В виски тоже калории, – заметил Руди. – Но ты же не отказываешься его пить.
– Всего двести тридцать пять на сто граммов. Граммов триста вполне можно себе позволить, если не жрать… – возразила Ванна-Белл. Но ее рука сама предательски потянулась к шоколаду. И принялась ломать его на куски.
– Тебе бы сейчас супа горячего, – вздохнул Руди. – В нем калорий даже меньше, чем в виски. Будешь? Принести?
– Если не перестанешь болтать про жрачку, меня вырвет, – пригрозила Ванна-Белл. И, проклиная собственную слабость, добавила: – Давай свой суп. Чем хуже, тем лучше, насрать. Обожрусь, совсем разжирею. Ты будешь виноват.
– Завязывай уже с этой шизой, – устало попросил Руди. – Ты взрослая умная тетка, а не пятнадцатилетняя дура. И сама должна понимать, что пятьдесят килограммов при росте метр семьдесят пять не тянет на ожирение. Ладно бы просто кокетничала, но ты же правда не жрешь ни черта, только бухаешь, скоро в обмороки падать начнешь прямо на сцене, тебе такая жизнь не понравится, точно говорю… Так что давай, включай свою светлую голову, я по ней соскучился. Сейчас суп принесу.
– Пятьдесят два! – с отвращением пробормотала ему вслед Ванна-Белл. – Это гораздо больше пятидесяти! Человек не имеет права так много весить. Это унизительно. Кто весит больше пятидесяти, тот свинья.
Но суп все равно съела. Он был такой острый, горячий, наваристый, прекрасный, как сама жизнь. Есть такой суп все равно, что заниматься любовью, поэтому после второй же ложки она попросила Руди: «Отвернись». Ела и снова плакала – от наслаждения и одновременно от ненависти к себе, обжоре. И от того, что так подло устроена человеческая жизнь: за удовольствие от еды приходится платить вечным уродством. Кусками дряблого серого жира, которые всюду носишь с собой, прячешь под кожей, а все равно всем видно. И самой тоже видно. И очень противно. А ты все равно жрешь и жрешь, просто не можешь остановиться. Страшное, гнусное, мерзкое существо человек.
– Завтра и послезавтра выступления в Вильнюсе, и все, – вдруг сказал Руди. – Потом домой. Будешь отдыхать. Никаких гастролей, пока сама не захочешь. Потерпи, пожалуйста, ладно? Еще два дня.
– Вильнюс-хуильнюс, – звонко сказала Ванна-Белл и отшвырнула в сторону ложку.
– Что?
– Неважно. Это по-русски. Что-то типа «дом, милый дом». Я оттуда родом. Ты знал?
Руди пожал плечами.
– Знал, что примерно откуда-то из тех краев. Думал, из Польши. Ты же вроде бы полька?
– Вроде бы. Наполовину. А на вторую – хрен разберет, с кем там моя мамка гуляла. И расспросить некого, женщины в нашем роду долго не жили. Зато и старухами не успевали стать.
Налила себе виски, совсем немного, на полпальца. Выпила залпом. И вдруг сказала, хотя ей бы в страшном сне не приснилось, что она может откровенничать с Руди: