– Тогда я брошу у вас свои городские вещи и поброжу с ружьем по окрестностям. Только про то, что оно у меня есть, никому. Мне дал его Оглушко.
Они познакомились с Сокольским недавно, как раз через Оглушко: врач, затребовавший от Курта перехода в православие ради женитьбы на своей дочери Полине, был весьма лоялен к другим ссыльным – по всей видимости, причиной отсрочки бракосочетания явились совсем не различия в вере, а бедность Курта.
У Оглушко поляки получали необходимые свидетельства о своих подлинных, а нередко и мнимых болезнях, что давало возможность добиваться у губернского начальства существенных послаблений: со всеми членами врачебной комиссии Оглушко был накоротке: некоторые, несмотря на седину на висках, увивались вокруг его дочери – сибирской красавицы, с другими Оглушко играл вечерами в клубе в вист или в бильярд, третьих лечил: и врач порой нуждается в помощи, а репутацию Оглушко имел лучшего лекаря Иркутска.
Сокольский и Романовский нередко обедали у него. Пригласил он к столу и приехавшего к нему из Шанамова Крауса. Время было еще утреннее, не обеденное, потому гостям прислуживавшая горничная предложила печенье и чай. Полина была на службе: с осени она вела уроки чистописания в первом классе Девичьего института, где и сама ранее училась – в Петровский завод приехала после его окончания.
Сокольский был неказист: небольшого роста брюнет, щуплый, сутулый, почти горбатый. По его отражению на выпуклом боку попыхивающего самовара ползла горячая капля. Обитал Иосиф Казимирович в Иркутске уже третий месяц, получив позволение на постоянное проживание в городе благодаря свидетельству Оглушко о необходимости лечения его застарелой болезни легких, застуженных во время кандального пути. На фоне ровесника Крауса высокого красавца Романовского, тонкие черты породистого лица которого несколько противоречили его крупным плечам борца, тридцатилетний Сокольский выглядел, конечно, не старым, но – потухшим, и только когда он говорил, в его глазах загорался живой желтый саркастический огонек.
Оглушко снимал квартиру из пяти комнат в центре города: из окна его кабинета была видна Крестовоздвиженская церковь.
– Вы, Викентий, по дороге обязательно подойдите к собору: удивительной красоты церковь, – говорил он, отпивая чай, – лучший образец сибирского барокко. И византийский в ней колорит, и что-то восточное, мы же Азия, Монголия-то от нас – рукой подать… А мне собор почему-то напоминает Малороссию. Сам я родился здесь, правда не в Иркутске, а в Тобольске. Сейчас в Англии, милый друг, возникло общество психических исследований, какая-то дама внезапно заговорила на совершенно ей дотоле незнакомом итальянском языке, и профессор, не вспомню сейчас его фамилию, из статейки в петербургском журнале, утверждает, что дама просто в прошлой жизни была итальянкой и в ее глубинной памяти сохранены о прошлой ее жизни воспоминания. Читая, я, признаться, несколько романтически написанное восприняв, тут же подумал: не объясняется ли и моя сентиментальная любовь ко всему малороссийскому памятью, но не о моей предыдущей жизни, в сие мне, как, впрочем, и в бессмертие души, откровенно говоря, верится слабо, а памятью моего отца о его детстве и юности в Малоросии, дед мой по матушке, тоже в Тобольске рожденный, уехал на родину предков, а после, уже с сыном, возвернулся в Сибирь, то есть постоянными отцовскими воспоминаниями, доступными моей психике, благодаря моей сильнейшей к отцу привязанности, он, к счастью, жив и здоров, но не в Иркутске проживает, а в Красноярске, привязанностью, вполне возможно образующей между нами канал связи, подобный речному? Видите ли, я в определенном смысле идеалист. Что не очень, казалось бы, вяжется с моей медицинской деятельностью, но тем не менее я сторонник психического доминирования над физическим, хотя и считаю, что психическое без физического исчезает…
– Как-то, Иван Иннокентьевич, в naruszenie логики идут ваши рассуждения, – усмехнулся Сокольский, – вы когда прочитали сию статейку? Dwa dni temu?
Все у Оглушко говорили по-русски: Романовский и Краус легко и свободно, Сокольский – хуже, смешивая русские и польские слова.
– Не более того.
– И не zapomnieli фамилию упоминаемого в ней профессора…
– Запамятовал. Верно.
– А тут же утверждаете, что może jak by pamiętać wspomnienia даже не собственного отрочества, а отрочества вашего уважаемого батюшки! Где же логика?
– Иосиф, вы заглушаете вашей иронией тонкий ход мыслей Ивана Иннокентьевича, – вступил в беседу Романовский. Даже когда он говорил вполне мирно, его тонкие брови выделывали над высоким гладким лбом такие пируэты, что казалось – Романовский сердит. – Короткая память о фамилии и память, живущая в глубине человеческой души, не одно и то же.
А он, однако, не глуп, подумал Краус. Хотя, как утверждал Курт, полный прохвост.
– Мне, господа, пора откланяться, – сказал он, – сожалею, что не смогу дослушать вашу интереснейшую беседу, но сегодня же хочу вернуться в деревню.
– Очень жаль. – Оглушко встал, чтобы проводить гостя до двери. – Подождите, не спешите, я должен вам кое-что передать. – Он ушел в свой кабинет и тут же вернулся, держа в руках конверт. – Ваш друг вложил запечатанное письмо, адресованное вам в послание к Полине, опасался, что до деревни оно может и не дойти, но дочь разрешила мне передать его вам.
* * *
«Дорогой мой сибирский друг, – по-русски писал Курт, – ты будешь удивлен, но я бесконечно тоскую не только о Полине, с коей надеюсь скоро соединить судьбу, но и о наших с тобой беседах. Я пишу диссертацию, тема ее, как ты, можешь догадаться – «Пушкин и декабристы». Я и сам похож на декабриста Кюхельбекера! И вот, исследуя письма Пушкина и еще вполне свежие воспоминания о нем, я убедился: великий поэт, бог русской словесности, был против декабрьского восстания! Он был также против революций, ибо считал, что все попытки изменить общество обречены на поражение, покуда человек не изменил самого себя.
Но есть одно прозрение, не вошедшее в диссертацию, однако жаждущее, чтобы я оным поделился: Пушкин был настолько выше и умнее светского общества, что вынужден был прятать свою душу и ум от него под маской, используя в свете постоянное лицедейство, руководимое главным законом, им самим над собой установленным: «Нечего метать бисер перед свиньями», и все воспоминающие рассказывают о маске, но никак не о его подлинной душе, приписывая ему свои низости и свойства своей мелкой натуры.
Это был великий дух, из тех, что спускаются на землю, наделенные особой миссией. Миссия Пушкина – сделать русских, язык коих бесценное богатство, народом Слова.
Конечно, и наш с тобой бунт, Викентий, Пушкин назвал бы бессмысленным… Но я, несмотря на мою огромную любовь к нему, более того, вопреки моему нынешнему чувству, которое подтверждает мне его правоту, ни о чем не жалею. Za naszą i waszą wolność!
Напиши мне, мой друг, не пренебрегая самыми мельчайшими подробностями, часто ли ты бываешь у Оглушко и как ты находишь Полину? Здорова ли она? Незаметны ли в ее лице следы тоски? Вся моя жизнь только в ней».