И дверью шарахнула, точно мужик.
Характерец, однако, у дочки. Своенравная, упрямая, высокомерная. А что с ней теперь сделаешь? С младенчества такая. В отца, в родного батюшку. А что живем мы с ним как кошка с собакой, верно: в меня сын мой Сашенька, ласковый да увилистый, вот и я все стараюсь, чтобы в доме не было ссор да свор, а даже запах псины кошке-чистюле противен.
Вошла в свой – да какой свой, теперь чужой – дом Лампия уже мрачнее тучи. Она и так была сурова да строга, по мнению кормилицы Анюты, хотя и пальцем никого не тронула: ни прислугу, ни детей. Сын, Сережа, очень красивый мальчик с тонким лицом, сероглазый в отца, уже учился в Барнаульской мужской гимназии, собирались на следующий год отдавать учиться и среднюю дочь, Наташу, очень добрую девочку с длинной русой косой. А маленькая Ольга еще только осваивала первые шаги на подрагивающих толстеньких ножках – и пугалась, когда Анюта выпускала ее крохотную влажную ладошку, пахнущую молоком и медом, из своей большой теплой руки.
– Лампия Никитична, а когда съезжать-то? – Анюта, в отличие от хозяев, давно мечтала перебраться из далекого рудника в город – поближе к подружкам, которые, уехав из своего Шемонаевского, служили в богатых домах барнаульской элиты горничными и кухарками. На руднике была скука жуткая для Анюты. Только вот милая малышка Олюшка и забавляла. А так – словом не с кем перемолвиться: охраняющие рудник казаки все женатые да страшные: Анюта была из староверов-«поляков», и казаков в ее семье еще с той давней-предавней поры высылки на Алтай с белорусской Ветки невзлюбили, и нелюбовь передавалась из поколения в поколение, уже потерявшая первопричину, точно иголку в стоге лет.
Не ответила Лампия. Окинула быстрым, хмурым взглядом дом: сердце дрогнуло. Все. Конец. Но засветилась свечой на черном стекле окна надежда: Илья отправил прошение с просьбой перевести его на другой рудник – может, разберется начальство? Поймет, что Маляревский казнокрад?
* * *
Отец Лампии был, прямо скажем, не беден: имел две небольшие фабрики – на одной сбивали масло, на второй пекли хлеб – и состоял в купеческой гильдии. Работники, один из которых звал его втихаря не Егорычем, а Горынычем, боялись даже его тени: суров был, хоть и не зол. И когда расчеты, которые он скрупулезно вел сам, не сходились, никогда не вникал, кто прав, кто виноват – работники или приказчик, – соберет их всех разом в один кулак, вскинет его гневно и разожмет – так они от него и сыпались, точно сор, в разные стороны, тут же разносимый ветром, но после беглого хозяйского презрительного взгляда взвихренной шелухе вослед быстро заполняли образовавшиеся пустоты другие, и снова дело шло. А род свой он вел от далекого новгородского стрельца, сына боярского Ивашки Карпова; правда, отец его, Егор Тимофеевич, приехав на Алтай по торговым делам, влюбился страстно и женился на красавице дочке счетовода, прадед или даже прапрадед которого был тоже сослан вместе с другими раскольниками на Алтай из пограничной с Польшей Ветки, и потому-то их потомков, расписывающих яркими цветами свои необыкновенно чистые деревенские дома, здесь звали поляками. А сам Никита Егорович был женат на дочке горнозаводского фельдшера Еропкина, человека хоть и довольно образованного – рано умершие его родители: переселившийся на Алтай омский штаб-лекарь Андрей Васильевич Еропкин и жена его, дочь давно обрусевшего аптекаря Осипа Берга, успели дать сыну гимназическое образование, – но пьющего. Ни Карпов Никита Егорович, ни его тесть Андрей Андреевич Алтай не любили. Первого здесь держала выгодная торговля, второго – безволие. Жена Никиты Егорыча, то есть мать Лампии, считалась бы, возможно, красивой – не будь сильно щуплой, в свою нерусскую прабабку, черная и узкая, как шило, да с птичьим веком, как говаривали местные старухи: по матери своей она была корнем от мелкого джунгарского хана, то ли попавшего в плен к русским казакам, то ли разоренного ими и добровольно перешедшего на сторону победителей.
Никита Карпов первым построил в здешних местах каменный дом – одноэтажный, с необычными луковичными оконцами; на пороге этого дома Илья, только что прошедший весь курс наук в Барнаульском горном училище, а теперь порой робко мечтавший о Петербургском горном институте, и встретил свою будущую жену. Огромный сноп света тогда упал на него и, мгновенно в себя вобрав, закружил, будто в гигантской светящейся лампе. Ослеп Илья на миг от девичьей красоты: сверкнули, пронизав солнечный столп, зеленые лучи. А потом затуманились будто, помягчели изумрудные стрелы – внезапный теплый ливень промчался, и сказочно яркая радуга над горизонтом взошла…
Согласия на замужество дочери старик Карпов не дал:
– За офицера выходи, вон к тебе сватался весной сам капитан Савельев, за него я горой стою, так ты нос воротишь, а за голоштанного этого ни за что не разрешу, а против воли моей пойдешь – всего лишу, уже Александр подрастает, все отдам ему.
Но нашла коса на камень. Характером пошла дочь – ведь права мать – в отца.
– Ах так, – сказала, – лишай! Люблю и за любимого выйду, а твой капитан… как… как… как… – Она хотела подобрать слово поядовитей, да вдруг расплакалась, тут же озлилась на себя за свою слабость и горько засмеялась сквозь слезы: – Как пустая порода!
– Разрешил бы ты, отец, замуж за Илью ей пойти, – стала уговаривать его назавтра мать, – умный он, и не черной он кости, это ж видно, а отец его каков – скромный, тихий, а талант у него ведь настоящий, прадед-то его или даже дед был горный офицер, ну пусть и невеликого чину, говорят, пугачевцам бежать помог со Змеиногорского рудника, вот в рудник потом сам в кандалах и попал, лишился всего, обрек семью на жалкую жизнь, а мать его, царствие ей небесное, была младшей дочкой пономаря, правда, тот умер рано, вдова-то его, мать Ильи, в жалкой нищете детей поднимала, оттого потом второй раз за мастерового с горя и пошла, он яшму для царицы ваз резал…
– За голоштанную нищету чтоб я красавицу дочь отдал?! Никогда!
Скрипнули половицы, вроде по ним пробежал кто-то. Отозвался гудением шмель, влетевший в окно, стукнувшийся о стекло и тут же вылетевший на волю.
– Никогда!
* * *
Любили колыванские старики рассказывать про «царицу ваз» – красавицу из ревневской яшмы, что изготовлена была на Колыванской шлифовальной фабрике, построенной в 1802 году на месте медеплавильного завода Акинфия Демидова и долго именовавшейся «фабрикой колоссальных вещей». По размеру и весу не имела ваза себе равных: «Чаша сия в поперечнике 7 аршин, а высотою 3 аршина 10 вершков, весом более 1200 пудов». Работа над «царицей» длилась более 11 лет. Сначала работы шли в каменоломне. 230 человек под началом Колычева вытащили камень, – что там бурлаки на реке! – здесь, считай, скалу тащили, удивлялись старики, пересказывая в который раз историю чаши, а уж затем наши молодцы-камнерезы встали к обтеске верхней части чаши – зовется она у нас полотенцем. Год обтесывали. Потом пошло вынятие внутренности долотною работою – надо сказать, сильно кропотливый труд, обтесывали, шлифовали, полировали – и ведь все вручную, да дело сложное, тут осторожность нужна, ведь резали долотами, была бригада резчиков, человек сорок, вели они долго да кропотливо резьбу орнамента. А закончили наконец, повезли царицу в Санкт-Петербург на четырех санях, запряженных 154 лошадьми.