Вопрос, уже раз десять бывший у меня на языке, теперь был высказан мною. Вопрос касался того, на что в мое время смотрели как на самое существенное затруднение для разрешения промышленной проблемы.
– Странное дело, – заметил я, – что вы до сих пор не сказали еще ни слова о способе определения вознаграждения. Если нация является единственным хозяином, правительство должно определить размер вознаграждения и определить точно, сколько именно каждому потребно зарабатывать, начиная от докторов и кончая рудокопами. Все, что я могу сказать, – ничего подобного не могло быть применено у нас, и я не понимаю, как это может быть осуществимо в настоящее время, если только не изменилась человеческая природа. В мое время никто не был доволен своим вознаграждением или окладом. Даже сознавая, что получает достаточно, каждый был уверен, что сосед его имеет гораздо больше, и для него это было все равно, что нож острый. Если бы общее недовольство по этому поводу, вместо того чтобы разбрасываться в стачках и проклятиях по адресу бесчисленного множества хозяев, могло сосредоточиться на одном, именно на правительстве, то самое сильное правительство, когда-либо существовавшее в мире, не пережило бы и двух штатных дней.
Доктор Лит расхохотался от души.
– Совершенно верно, совершенно верно, – сказал он, – за первым же днем расплаты, по всей вероятности, последовало бы всеобщее восстание, а восстание против правительства есть уже революция.
– Как же вы избегаете революции каждый раз в день раздачи жалованья? – спросил я. – Разве какой-нибудь удивительный философ изобрел новую систему счисления, удовлетворяющую всех при определении точной и сравнительной оценки всевозможного рода труда, мускулами или мозгами, рукой или языком, слухом или зрением? Или же человеческая натура настолько изменилась, что никто не обращает внимания на свои собственные пожитки, и, напротив того, всякий заботится только об имуществе своего соседа? То или другое из этих явлений должно быть принято за объяснение.
– Ни того ни другого, однако, не случилось, – смеясь, отвечал мой хозяин. – А теперь, мистер Вест, – продолжал он, – вы должны помнить, что вы столько же мой пациент, сколько и мой гость, и позволите мне прописать вам сон до нашей новой беседы. Уже более трех часов ночи.
– Мудрое предписание, в этом нет сомнения, – заметил я, – мало надежды, однако, что я могу исполнить его.
– Об этом уж я позабочусь, – возразил доктор, и он сдержал свое слово, предложив мне выпить рюмку чего-то такого, что усыпило меня, лишь только голова моя склонилась на подушку.
Глава VIII
Проснувшись, я чувствовал себя гораздо бодрее и долго лежал в полудремотном состоянии, наслаждаясь чувством физического комфорта. Ощущения предыдущего дня, мое пробуждение в 2000 году, вид нового Бостона, мой хозяин и его семья, чудеса, о которых мне рассказывали, – все совершенно испарилось из моей памяти. Мне казалось, что я дома в своей спальне. В этом полудремотном, полусознательном состоянии в моем воображении проносились картины на темы из событий и ощущений моей прежней жизни. Смутно припоминались мне подробности Дня отличий, – моя поездка в обществе Юдифи и ее родителей на Моунт-Оберн, обед мой у них по возвращении в город… Я вспомнил, как прелестна была в тот день Юдифь, что навело меня на мысль о нашей свадьбе. Но едва воображение стало разыгрываться на эту приятную тему, как мечты мои были прерваны воспоминанием о письме, полученном накануне вечером от архитектора, где он сообщал, что новые стачки могли на неопределенное время задержать окончание моего нового дома. Гнев, овладевший мною при этом воспоминании, разбудил меня окончательно. Я вспомнил, что в 11 часов у меня назначено было свидание с архитектором для переговоров насчет стачки и, раскрыв глаза, я взглянул на часы в ногах у кровати, с целью узнать, который час. Но взор мой не встретил там циферблата, и меня тут же сразу осенило, что я не у себя в комнате. Поднявшись на кровати, я дико озирался кругом в этом чужом помещении.
Полагаю, что не одну минуту просидел я таким образом на постели, зыркая по сторонам, не будучи в состоянии удостовериться в своей собственной личности. В течение этих минут я так же мало был способен отделить свое «я» от абсолютного бытия, как это можно допустить в зарождающейся душе, до облечения ее в земные покровы, в индивидуальные очертания, которые делают из нее личность. Странно, что чувство этого бессилия так мучительно, но мы уже так созданы. Не нахожу слов для описания той душевной муки, какую испытывал я во время этого беспомощного, слепого искания ощупью самого себя, среди этой безграничной пустоты. По всей вероятности, никакое другое нравственное ощущение никоим образом не может сравниться с этим чувством абсолютного умственного застоя, какое наступает с утратою духовной точки опоры, точки отправления нашего мышления, в случае внезапного притупления ощущения собственного своего «я». Надеюсь, что никогда более мне не придется испытывать ничего подобного.
Не знаю, как долго продолжалось подобное состояние, – мне оно показалось бесконечным, – только вдруг, подобно молнии, воспоминанье обо всем случившемся снова воскресло во мне. Я вспомнил, где я, кто и как сюда попал, а также что сцены из моего прошлого, пронесшиеся в моей голове, хотя и представлялись мне случившимися только накануне, относились к поколению, давным-давно обратившемуся во прах. Вскочив с постели, я остановился посреди комнаты, изо всей силы сжимая виски руками, чтобы они не гудели. Затем я снова бросился на постель и, уткнув лицо в подушки, лежал без движения. Вслед за умственным возбуждением и нервной лихорадкой, явившейся первым следствием моих ужасных испытаний, наступил естественный кризис. Со мною случился перелом душевного волнения, вследствие полного сознания моего действительного положения и всего того, что оно заключало в себе. Со стиснутыми губами и тяжело вздымающеюся грудью лежал я, судорожно хватаясь за перекладины кровати, и боролся с умопомрачением. В уме моем все смешалось – свойства чувств, ассоциации идей, представления о людях и вещах, – все пришло в беспорядок, потеряло связь и клокотало сплошной массой в этом несокрушимом хаосе. Тут не было более никаких обобщающих пунктов, не оставалось ничего устойчивого. На лицо оставалась еще одна только воля, но у какой же человеческой воли хватило бы силы сказать этому волнующемуся морю: «Смирно, успокойся!» Я не смел думать. Всякое напряжение при размышлении о случившемся со мною, всякое усилие уяснить себе мое положение вызывало повышенное головокружение.
Мысль, что я вмещаю в себе два лица, что тождественность моя двойственна, начинала увлекать меня чрезвычайной простотой объяснения своего горестного приключения.
Я чувствовал, что близок к потере своего умственного равновесия. Останься я там лежать со своими думами, я окончательно бы погиб. Мне необходимо было какое бы то ни было развлечение, хотя бы просто в виде физического упражнения. Я вскочил, поспешно оделся, отворил дверь моей комнаты и сошел с лестницы. Час был очень ранний, едва рассвело, и я никого не встретил в нижнем этаже дома. В передней лежала шляпа. Отворив наружную дверь, притворенную с такой небрежностью, которая свидетельствовала, что кражи со взломом не принадлежали к числу угрожающих опасностей для современного Бостона, – я очутился на улице. В течение двух часов я ходил или, вернее, бегал по улицам города и успел побывать в большей части кварталов, на его полуострове. Никто, кроме археолога, маракующего кое-что о контрасте между нынешним Бостоном и Бостоном XIX столетия, не может приблизительно даже оценить тот ряд огорошивающих сюрпризов, которые выпали на мою долю в продолжение этого времени. Правда, и накануне, на вышке дома, город показался мне незнакомым, но это относилось лишь к общей его перемене. Но полное преображение, совершившееся с ним, я понял лишь во время этого блуждания по улицам. Немногие из уцелевших старых пограничных знаков только усиливали это впечатление, а без них я вообразил бы себя в чужом городе. Можно ведь, в детстве уехав из своего родного города, при возвращении в него пятьдесят лет спустя найти его изменившимся во многих отношениях. Будешь удивлен, но не сбит с толку. Знаешь, что с тех пор прошло много времени, что сам уже не тот, каким был, хотя смутно, но припоминается город таким, каким его знал ребенком. Не забывайте, однако, что у меня ведь не было ни малейшего представления о каком бы то ни было промежутке истекшего времени. По моему же самочувствию, я еще вчера, несколько часов тому назад, ходил по этим улицам, где теперь не оставалось почти ни клочка, который не подвергся бы полнейшей метаморфозе. В моем воображении картина старого города была настолько ярка и свежа, что не уступала впечатлению от нового Бостона, даже боролась с ним, так что более сказочным представлялся мне непременно то прежний, то нынешний город. Все, что я видел, казалось мне таким же смутным, как лица, фотографированные одно на другом на одной и той же пластинке.